Цыганка шагнула навстречу, тронула пальцами пылающую щеку Алексея, материнским движением скользнула по шее, по груди, словно все еще тревожилась за него, больше всего за него: беда могла случиться не с кем-то, а именно с ним, не зря ведь говорят, что предотъездный день самый опасный, только и жди напасти.
— Как жаль, Алеша! Жаль Воронцова, — сказала она просто, но с той истинностью скорби, которой не нужны украшения. — Жаль… молоденькие умирают, — вздохнула она, хоть и была-то всего на четыре года старше. Это ощущение укоренялось в ней десятилетиями: давнее бегство с мужем, скорые беды, Казахстан словно бы сдвоили ее жизнь, перемножили год на два, и она казалась себе древней, постарше Прасковьи и всех деревенских старух. — Простая у него была душа, святая, хоть и без святости… Вот, Алексей, — добавила она, заглядывая ему в глаза, — смерть удел всех, каждому суждено умереть, правда, правда, с этим не поспоришь. Так зачем же смерти еще и несправедливой быть? — Она горевала по Воронку, для нее он был не пьянь, а человек, но горе ее было глубже, уходило и в давно прошедшие годы. — Не останетесь еще с Катей? — Теперь это казалось возможным, даже разумным.
— Нет! — быстро откликнулся Алексей и позвал: — Катя! Иван Сергеевич проститься пришел.
Первой отозвалась не Катя, Александра. Они шли в обнимку, и в том, как рослая Саша, приобняв Катю в поясе, притиснула ее к себе, было что-то горько-покровительственное, прощальное и прощающее.
— Иван Сергеевич! Иван Сергеевич! — повторила Саша слова Алексея. — Не успели свидеться — прощаемся… Нет! Нет! — воскликнула она, видя, как церемонно протянули друг другу руки Иван и Катя. — Ты его поцелуй, Катерина, не чинись… По-людски прощайтесь, больше не свидитесь.
— Что ты?! — всполошилась Цыганка. — Они еще приедут.
— Не приедут, тетя Катя! — Пророческая уверенность прозвучала в ее словах. — Я хоть и простая, дуреха, по-другому сказать, а знаю: не приедут… Да поцелуйтесь вы! — подтолкнула она Катю к Ивану, зачем-то ей нужен был этот обряд. — Мне Алешу целовать нельзя, видите, неспокойный стоит… Бедненький, злой, губы об него поранишь… — Она понуждала себя улыбнуться, но не могла прогнать своего страдания и предчувствия той пустоты, той обделенности, которую так убежденно предрекала и себе и Капустину. — Жить надо, Алеша, — повторила она сказанное совсем недавно над Воронком, — надо, надо, не тому ли и ты нас учил?.. А сюда не езди, богом прошу тебя… Была печаль — чего тебе ездить?
Она приникла к Цыганке, будто прощалась с ней, будто и не Алеша с женой уедут на рассвете, а тетя Катя, которая всегда так хорошо понимала ее.
«ПЕРВАЯ КРАСОТА — ЧЕЛОВЕК»
Самому давнему произведению из этого тома — рассказу «Ночью» — уже двадцать лет. Когда в последний раз я дочитал его и обратил внимание на дату написания, как-то сами собой вспыхнули вопросы: каким вырос Степка Ермаков? удалось ли ему воспринять духовные уроки и рабочую стать старого плотника Серафима, преодолеть чувство своей обделенности и обиды за мать, перенять от нее чувство родства с людьми, с миром? как прожили свою жизнь Люба Ермакова и киномеханик Николай? что сделалось с лесной, заброшенной деревушкой Бабино — «горсткой изб у кромки уходящих в глубь России лесов», жива ли она? Тут же я ощутил неуместность, странность этих вопросов: не очерк ведь передо мной, в котором описаны реальное поселение и реальные люди, а рассказ — и деревушка, и ее обитатели, и их отношения меж собой и с жителями расположенного на противоположном берегу Оки села Кожухово, и все события рассказа есть создания писательского вымысла, воображения, жизнь, дарованная им писателем, вся заключена в тридцатистраничных рамках рассказа, дальнейшего ходу ей нет. Все это я понимаю, а вот поди ж ты — не отступают, не уходят эти вопросы, как не уходят из твоей жизни эти люди: Люба, ее обеспамятевшая мать, кожуховский Николай, его молодая жена Катя, ее отец, «крупный темнолицый мужик, который никогда не держался одного определенного дела, а жил, не в пример другим, в ровном достатке», немногочисленные бабинские жители, которые и сказались-то в рассказе несколькими солеными репликами, прозвучавшими в клубе перед началом киносеанса.