— Думаешь, старуха не подняла ее? — Он усмехнулся: — Еще познакомитесь. Успеете.
Сергей тяжело опустился на кровать. Во взгляде его крупных, серых, чуть поддавшихся книзу глаз не было чувства вины или неловкости, а только житейская озабоченность и долгая привычка к трудному, к тому, что только трудное и существует на свете.
— Почему ты не писал о ноге? Я бы настояла на больнице.
Он сжал ее руки выше запястий, бережно посадил ее на табурет, заговорил нехотя, словно заранее печалясь, что ей не понять всего толком.
— Не хочу я новых мест, нового начальства… Здесь меня каждая собака знает, здесь я свой.
Она вскочила с табурета, сказала с мольбой:
— Мы ведь уедем отсюда, Сережа! Нас Полинка ждет.
— С кем ты ее оставила? — спросил он строго.
— С соседкой. С Таней Киселевой… ты ее не помнишь, не можешь помнить. — Он молчал, но что-то в глубине его серых, в красноватых прожилках глаз говорило о том, что помнит, все помнит, лучше договорить до конца. — Они въехали за месяц до того, как…
— В комнату Зубавина? — перебил Грачев, не давая ей мучиться, подбирать слова. — Эта бодрая, благополучная пара?
— Таня хорошая женщина. И очень несчастная. Да! — ответила она его холодному взгляду. — Мужа в первый же день забрали на фронт, и он сразу погиб, ни одного письма не успел прислать.
— А вы подружились… вдовы, — усмехнулся он.
— Я не вдова! У меня ты, Сережа, ты! — Она дрожащими руками обняла его голову, чувствуя жесткость волос и частые удары крови в висках. — Иногда я думала, может быть, тебя бог уберег, отнял от нас, чтобы тебя не убили на войне.
— Будь он проклят, как он меня уберег! — Он поднялся с постели рывком, словно тяготясь ее нерешительной лаской, и они оказались так близко друг к другу, что он толкнул ее грудью и должен был поддержать за плечи, чтобы она не упала. Она ощутила тяжелые, изучающие ладони на своих худых лопатках, нелюбящий, раздраженный взгляд, охвативший так приблизившееся ее лицо, стряхнула с себя его руки и отступила назад.
Именно в этот миг досадливых, исполненных непонимания и отчужденности движений дверь в комнату приоткрылась и на пороге появилась женщина: в растерянности Клавдия Петровна успела увидеть только ее неестественно белое лицо и рассерженный блеск круглых глаз под цветастым, низко упавшим на лоб платком.
Я печь затопила, выгорит — закроете, — сказала женщина и хлопнула дверью.
Хорошо… — запоздало шепнула Клавдия Петровна.
Грачев рассмеялся: благодушно и с нескрываемым облегчением.
Командует… — сказал он. — Роза.
Он живо захромал по дому, ходил на кухню и в хозяйскую горницу, принес хлеба, кровяной колбасы с чесноком, разогретой на сковороде картошки, чашки, чайник.
— Может, на кухне поедим? — спросила Клавдия Петровна.
— Здесь.
Она сняла со столика скатерку и расстелила старую, лежавшую на подоконнике газету.
— Не мелочись, Клава, — сказал Грачев, но ничего переменять не стал, уставил столик снедью и посудой. — Полагалось бы по стопке.
— Не привезла, теперь это так дорого.
— У Розы есть.
— Мне не нужно. Лучше вечером, когда вернется хозяйка.
Он усмехнулся, как уже не раз за короткое это время, непонятной ей и не предназначавшейся ей усмешкой и сказал:
— Роза в столовке работает, от конторы через один дом. У нее водка есть… теперь это — валюта.
Грачев словно сбросил с себя какую-то тяжесть; был заботливым хозяином, угощал, сам почти не ел, больше сидел на табурете, зажав руки в коленях.
— Ты ешь, все ешь, — он подвинул сковороду, смотрел на нее, вспоминал, как живо движутся ее скулы, теперь особенно, когда она исхудала. — Как Полинка? К чему у нее сердце лежит?
— Я писала тебе: на доктора хочет учиться.
— В письме много не скажешь… — Он вздохнул: как объяснить ей, простодушной, что их письма писались для многих. — К людям как она?
— С открытой душой: она хорошая девочка.
— Брата помнит?
— И его и тебя!
— Я живой, а мертвых забывают.
— С ее-то сердцем?! Что ты, Сережа! Она все про тебя понимает. И другие тоже.
— Мне надо, чтобы она знала, а другие… другие пусть… — Он выругался. — Что — не слыхала?! — Он вскочил с табурета и забегал по комнате, припадая на ногу.
— От тебя не хочу слышать.
Он рассмеялся, отходя сердцем.
— Я не лучше других!
— Лучше! — убеждала она, отставив еду, вся уйдя в его заботы, боль и самоунижение. — Сколько еще подлости встречается!
— Не торопись судить, Клава! Судить легче легкого, понять — трудно. Понять — труднее всего. Ты всегда всем верила… — Он заметил ее смятение и беззащитность, вернулся к столу, протянул руку и сжал ее горячие пальцы. — Ешь! Нравится тебе колбаса — и ешь.