— Это может решить только он. Все отвратительно, что вы говорили, мерзко… грязно, извините меня. Только Сергей может решить.
Жена Грачева предлагала ей невозможное, толкала в западню. Если бы им самим сговориться по-доброму, если бы жена погостила и уехала, Грачев, может, и остался бы: он только шутя, так, чтобы подзадорить ее, говорил, что вот возьмет и уедет, а сам жил спокойно, ровно, как и год и три года назад, а раньше она его не знала, где-то он обитал в других краях, а здесь леса стояли почти нетронутые.
— Не забирай его, милая, хорошая моя. — Роза раболепно потянулась к жене Грачева. — Хочешь, я на колени стану? — Она пошатнулась в неутешном горе, но, встретившись с потрясенным взглядом Клавдии Петровны, удержалась на ногах. — Жила ты без него, привыкла, и он привык, а теперь ему всю жизнь сломаешь…
Клавдия Петровна зажала уши ладонями, уронив на пол платье, но Роза подошла ближе и стала надрывно выкрикивать слова:
— Здесь он долго проживет, а в городе нет… Обидят его там, сердце надорвут, а я никому не позволю. Пропаду я без него, хуже меня никого не будет. Очень я плохо жить стану. — Она старалась жалким, преданным взглядом вырвать у Клавдии Петровны уступку, но та зажмурила глаза и, постанывая, раскачивалась, не отнимая ладоней от ушей. — Я тоже не молодая… Я за ним бы и в лес, и за проволоку, а ты врозь жила…
— У меня дети были!
— Вот… у тебя дети. Девочка у тебя, — поправилась Роза, вспомнив о гибели сына, — а я одна. Не забирай ты его!
— Не мучайте меня, — тихо попросила Клавдия Петровна. — Пожалуйста…
Она медленно прошла мимо Розы в комнату мужа, закрыла дверь, привалилась к ней спиной и затылком, в ожидании толчка, удара, и даже хотела, чтобы непереносимая душевная боль сменилась другой, физической, простым страданием, имеющим начало и конец.
Потом она бродила по комнате, не умея собрать своих мыслей, сосредоточиться на чем-то. Ходила бесцельно, то быстро и нервно, то в горестной задумчивости, не чувствуя, как холодает в доме, не наведываясь на кухню к остывающей плите. В памяти стоял надрывный крик Розы, ее жалкое отчаяние. Расскажи ей кто-нибудь о таком, она подумала бы, а здорова ли Роза? В уме ли она? Но, выстрадав страшные минуты на кухне, среди домашних предметов, слушая бесстыдную и страдающую женщину, она не сомневалась, что Роза в своем уме. Долгая разлука словно лишала Клавдию Петровну права на ревность, на себялюбивый женский крик; грех Сергея оставался грехом, но и был в то же время просто жизнью, другой, чем ее жизнь, потому что она — женщина, с ней были дети, она жила надеждой, а Сергей наверняка прошел через дни, а может, и годы без надежды. И, понимая все это, Клавдия Петровна страдала еще опустошительнее, чем если бы грех случился в обыкновенной жизни. Что делать? Смириться, ждать вечера, когда они втроем сойдутся в избе Розы и случится беда, или собраться, пока нет Сергея, поспеть до темноты на станцию, ждать обратного поезда, сколько бы ни пришлось? Она сунула платье в мешок, поискала взглядом валенки — в комнате их не было, Грачев поставил их сушиться у плиты — и вдруг устрашилась. А что, если он бросится за ней в ночь, на железную дорогу, не спросив разрешения; может, его осудят за это, и получится так, что она погубила его своим приездом…
Грачев вернулся раньше обычного: Лог уже знал о приезде жены, и его отпустили домой. Он увидел темный зев плиты, золу и остывшие угли за распахнутой дверцей, понял, что Клава не закрыла вьюшки и выстудила избу. В сердце вступил покой: значит, Роза не приходила, а ведь могла прийти — никто не мог наперед сказать, как она поступит.
Он нашел Клаву спящей и не стал будить, принес охапку длинных поленьев, по-таежному щедро набил ими печку и разжег с одной спички. Сел у огня на скамеечку, вытянув покалеченную ногу, и не закрывал дверцы, пока можно было терпеть жар открытым, чуть откинутым назад лицом и грудью, которую жгло сквозь белье и сатиновую рубаху. Сидел голодный, потому что предпочел не заходить сегодня в столовую, спокойный, будто все самое трудное уже позади. Слушал, как скрипит железная сетка, когда Клава ворочается, и ее невнятное бормотание, а в проеме двери видел свесившуюся худую руку, полупальто с черной стеклянно-блестящей пуговицей. Когда теплынь растеклась по дому, Сергей тихо вошел в комнату и встал в двух шагах от спящей жены.
Грачев стоял над женой, боясь разбудить ее взглядом и не имея сил отвести глаза: вот теперь, с повисшей, голубеющей в сумерках рукой, неподвижная, с неприметным глазу дыханием, исстрадавшаяся так, что, казалось, и кожа лица была отполирована болью, теперь она говорила ему о прожитом больше, чем когда вспоминала о сыне, о Полинке, об овдовевшей соседке. В ее незащищенности, в острых коленках и сухоньких пальцах рук, в живом образе одиночества и потерь для Грачева было больше смысла, чем во всех словах, которых он наслушался за жизнь. Бедная, бедная, бедная! — мысленно повторял он и в этот миг не думал ни о потерях, которые невозвратимы, ни о своей вине перед ней, ни о том, что он, если захочет, уедет через несколько дней отсюда, ни об овраге за колодцами, ни о том, что кроме Лога на свете существуют города, ни о прошлом, ни о будущем, а только вот о ней, разомлевшей в одежде среди быстро загустевшей духоты, о ней, бедной, бедной, бедной, которая хлопотала и ждала, ждала и хлопотала, как-то жила без него, но жизнь ее была одни хлопоты и ожидание. Все это было написано на ее лице с такой отчетливостью, так несомненно, как только в букварях пишут для малых детей первые слоги и буквы.