Нюре хотелось, чтобы дочь унялась, не обижала старика. Ей стало жаль его, жаль, что кончились вязы над головой, ушло ласковое воспоминание, а небо растеряло облака, стало скучным, в один тон.
— Небось за деньги нас везешь!
Старик долго не отвечал, и Нюра подумала было с облегчением, что он не расслышал, — это с ним случалось.
— Взял бы, да не дают. — Он рассмеялся тихо, незлобиво. — У твоего отца и силком не возьмешь.
— А у матери?
С непонятным волнением Нюра ждала ответа, в один миг снова пробежала умом недавние расчеты и решила, что не даст из своих денег и гривенника, потому что десяти рублей уже как бы и не было, а дать из оставшихся пяти невозможно — они нужны на другое. Старика она не очень брала в расчет, он был и в ее глазах сорным, неприметным мужичишкой, в стороне от всего, но независимость его суждений порой заставляла Нюру вглядываться в него не без интереса: в чем только душа держится?!
— Подрастешь — ты заплатишь, — сговорчиво сказал старик. — Мне не к спеху.
— Ты разве всегда жить будешь?
— Покуда сумею. Я, видишь, хитрый, по частям господу богу себя отдаю. Хитрю. Уж какая война была, убитым счету не завели, а я одной рукой откупился. Может, и протяну.
— Когда я вырасту, денег не будет.
— А не будет, и мне не обидно: всем вровень. — Он вытащил пачку «Севера», сунул коробок спичек за тугой, сальный борт френча, чиркнул спичкой и закурил. — Не допустит Гриша, чтобы денег не было, ему это не расчет.
— Как это, один отец не допустит?
— Он не один: их много, рукастых. Позволь им, они и атом купят.
— Отец трезвый, потому и не любят его в деревне! — воскликнула девочка.
— Это кто тебе набрехал, что не любят? Дурачок только и мог сказать. Опасаются его, уважают.
— Не любят!
— Хоть у матери спроси.
Спит она, — сказала девочка раздраженно. — Она и стоя уснет. Как клуха.
Уходили вы свою мать, Анну Григорьевну. — Старик вздохнул. — А какая она была! Привез ее Гриша к нам на Оку, и вроде света в деревне прибавилось. А он ее, видишь, себе привез.
А как же? — удивилась девочка.
— На работы. В каторгу.
Сердце Нюры упало, провалилось сквозь днище телеги на дорогу, исходило кровью, а в груди ширилась, забивая дыхание, тоска. Чего говорит, старый дурень, чего только говорит!..
— Потому его и «хозяином» прозвали? — спросила девочка враждебно. — Из-за матери?
— Ее и на свете не было, когда на Гришу эту кличку повесили. У твоего деда, видишь, одни девки родились пятеро кряду, ну и не так чтоб красивые. Дед уж и думать бросил родить, обрубил, а тут, как на грех, случилось: не убереглись, и обратно роды. Вся деревня ждет, кто народится, а в избе еще старый дед доживал, твой прадед; его с годок уже на улице не видали, а тут выскочил, в исподнем, бегит по деревне и кричит благим матом: «Люди добрые, хозяин народился!» Наследник, значит, — объяснил конюх. — Лежит твой родитель, синий еще, пупка, может, еще не вязали, христианским именем не нарекли, а уж кличка на нем готова. Жизнь — она не балует, — неожиданно заключил старик. — Ну, обнадежился твой дед и снова принялся, думает, опять сын будет, а не вышло, Нинка народилась, к ней Анна Григорьевна и едет теперь. Красивая, но обратно девка! И бросили эту удовольствию, зачем девок плодить, тем более военное время замаячило нам, и с японцем неспокойно, и тут, поближе, куксились на нас, сердились еще в ту пору, что мы царя скинули. Чегой-то ее заносить начало? — сказал он встревоженно. — Или боится чего? Но-о, рыжая! Видишь, черт ей не страшен, а песка напугалась…
Телега шла неровно, с запинками. Впереди уже жидко курил дымком станционный поселок, вдоль дороги тянулась белая с зеленым ограда опытного хозяйства, а по самой кромке, осыпаясь в кювет, лежали кучи песка. Кобыла почему-то боялась их, гнула хребет, задирала морду, переходя на странную сбивчивую иноходь.
— Упадет! Смотри, упадет! — закричал вдруг ехавший по обочине темноликий, то ли загорелый, то ли в рабочей копоти, велосипедист. Он остановился, опустив ногу на землю. — Чересседельник распусти, ты ей хребтину прогнул.
Нюра спрыгнула на дорогу и, виновато, будто она сама вязала чересседельник, распустила его.
— Тебя бы так, — сердито сказал велосипедист, отъезжая. — Давно бы с копыт долой.
Конюх дал лошади отдышаться и тронул вожжи; скучно, в полном молчании они доехали до цели. Только на привокзальной площади, наблюдая за тем, как Нюра подвигает чемодан к краю телеги и тяжело ставит его на землю, он не удержался и спросил: