В зале было пусто. Только за одним столиком сидел, как обычно, Валентин Гаузер. Его я знал еще со времен войны; мы были в одной роте. Однажды он под ураганным огнем принес мне на передовую письмо; он думал, что оно от моей матери. Он знал, что я очень жду письма, так как матери должны были делать операцию. Но он ошибся. Это была рекламная листовка о подшлемниках из крапивной ткани. На обратном пути его ранило в ногу.
Вскоре после войны Валентин получил наследство. С тех пор он его пропивал… Он утверждал, что обязан торжественно отмечать свое счастье – то, что он уцелел на войне. И его не смущало, что с тех пор прошло уже несколько лет. Он заявлял, что такое счастье невозможно переоценить: сколько ни празднуй, всё мало. Он был одним из тех, кто необычайно остро помнил войну. Всё мы уже многое забыли, а он помнил каждый день и каждый час.
Я заметил, что он уже много выпил. Он сидел в углу, погруженный в себя, от всего отрешенный. Я поднял руку:
– Салют, Валентин. Он очнулся и кивнул:
– Салют, Робби.
Мы сели за столик в углу. Подошел бармен.
– Что бы вы хотели выпить? – спросил я девушку.
– Пожалуй, рюмку мартини, – ответила она, – сухого мартини.
– В этом Фред специалист, – заявил я. Фред позволил себе улыбнуться.
– Мне как обычно, – сказал я.
В баре было прохладно и полутемно. Пахло пролитым джином и коньяком. Это был терпкий запах, напоминавший аромат можжевельника и хлеба. С потолка свисала деревянная модель парусника. Стена за стойкой была обита медью. Мягкий свет одинокой лампы отбрасывал на нее красные блики, словно там отражалось подземное пламя. В зале горели только две маленькие лампы в кованых бра – одна над столиком Валентина, другая над нашим. Желтые пергаментные абажуры на них были сделаны из старых географических карт, казалось – это узкие светящиеся ломти мира.
Я был несколько смущен и не знал, с чего начинать разговор. Ведь я вообще не знал эту девушку и, чем дольше глядел на нее, тем более чуждой она мне казалась. Прошло уже много времени с тех пор, как я был вот так вдвоем с женщиной, у меня не было опыта. Я привык общаться с мужчинами. В кафе мне было не по себе, оттого что там слишком шумно, а теперь я внезапно ощутил, что здесь слишком тихо. Из-за этой тишины вокруг каждое слово приобретало особый вес, трудно было говорить непринужденно. Мне захотелось вдруг снова вернуться в кафе.
Фред принес бокалы. Мы выпили. Ром был крепок и свеж. Его вкус напоминал о солнце. В нем было нечто, дающее поддержку. Я выпил бокал и сразу же протянул его Фреду.
– Вам нравится здесь? – спросил я.
Девушка кивнула. – Ведь здесь лучше, чем в кондитерской?
– Я ненавижу кондитерские, – сказала она.
– Так зачем же нужно было встретиться именно там? – спросил я удивленно.
– Не знаю. – Она сняла шапочку. – Просто я ничего другого не придумала.
– Тем лучше, что вам здесь нравится. Мы здесь часто бываем. По вечерам эта лавочка становится для нас чем-то вроде родного дома.
Она засмеялась:
– А ведь это, пожалуй, печально?
– Нет, – сказал я. – Это в духе времени. Фред принес мне второй бокал. И рядом с ним он положил на стол зеленую гаванну:
– От господина Гаузера.
Валентин кивнул мне из своего угла и поднял бокал.
– Тридцать первое июля семнадцатого года, Робби, – пробасил он.
Я кивнул ему в ответ и тоже поднял бокал. Он обязательно должен был пить с кем-нибудь. Мне случалось по вечерам замечать, как он выпивал где-нибудь в сельском трактире, обращаясь к луне или к кусту сирени. При этом он вспоминал один из тех дней в окопах, когда особенно тяжело приходилось, и был благодарен за то, что он здесь и может вот так сидеть.
– Это мой друг, – сказал я девушке. – Товарищ по фронту. Он единственный человек из всех, кого я знаю, который сумел из большого несчастья создать для себя маленькое счастье. Он не знает, что ему делать со своей жизнью, и поэтому просто радуется тому, что всё еще жив.
Она задумчиво взглянула на меня. Косой луч света упал на ее лоб и рот.
– Это я отлично понимаю, – сказала она.
Я посмотрел на нее:
– Этого вам не понять. Вы слишком молоды.
Она улыбнулась. Легкой улыбкой – только глазами. Ее лицо при этом почти не изменилось, только посветлело, озарилось изнутри.
– Слишком молода? – сказала она. – Это не то слово. Я нахожу, что нельзя быть слишком молодой. Только старой можно быть слишком.
Я помолчал несколько мгновений. – На это можно многое возразить, – ответил я и кивнул Фреду, чтобы он принес мне еще чего-нибудь.
Девушка держалась просто и уверенно; рядом с ней я чувствовал себя чурбаном. Мне очень хотелось бы завести легкий, шутливый разговор, настоящий разговор, такой, как обычно придумываешь потом, когда остаешься один. Ленц умел разговаривать так, а у меня всегда получалось неуклюже и тяжеловесно. Готтфрид не без основания говорил обо мне, что как собеседник я нахожусь примерно на уровне почтового чиновника.
К счастью, Фред был догадлив. Он принес мне не маленькую рюмочку, а сразу большой бокал. Чтобы ему не приходилось всё время бегать взад и вперед и чтобы не было заметно, как много я пью. А мне нужно было пить, иначе я не мог преодолеть этой деревянной тяжести.
– Не хотите ли еще рюмочку мартини? – спросил я девушку.
– А что это вы пьете?
– Ром.
Она поглядела на мой бокал:
– Вы и в прошлый раз пили то же самое?
– Да, – ответил я. – Ром я пью чаще всего.
Она покачала головой:
– Не могу себе представить, чтобы это было вкусно.
– Да и я, пожалуй, уже не знаю, вкусно ли это, – сказал я.
Она поглядела на меня:
– Почему же вы тогда пьете?
Обрадовавшись, что нашел нечто, о чем могу говорить, я ответил:
– Вкус не имеет значения. Ром – это ведь не просто напиток, это скорее друг, с которым вам всегда легко. Он изменяет мир. Поэтому его и пьют. – Я отодвинул бокал. – Но вы позволите заказать вам еще рюмку мартини?
– Лучше бокал рома, – сказала она. – Я бы хотела тоже попробовать.
– Ладно, – ответил я. – Но не этот. Для начала он, пожалуй, слишком крепок. Принеси коктейль «Баккарди»! – крикнул я Фреду.
Фред принес бокал и подал блюдо с соленым миндалем и жареными кофейными зернами.
– Оставь здесь всю бутылку, – сказал я.
x x x
Постепенно всё становилось осязаемым и ясным. Неуверенность проходила, слова рождались сами собой, и я уже не следил так внимательно за тем, что говорил. Я продолжал пить и ощущал, как надвигалась большая ласковая волна, поднимая меня, как этот пустой предвечерний час заполнялся образами и над равнодушными серыми просторами бытия вновь возникали в безмолвном движении призрачной вереницей мечты. Стены бара расступились, и это уже был не бар – это был уголок мира, укромный уголок, полутемное укрытие, вокруг которого бушевала вечная битва хаоса, и внутри в безопасности приютились мы, загадочно сведенные вместе, занесенные сюда сквозь сумеречные времена.
Девушка сидела, съежившись на своем стуле, чужая и таинственная, словно ее принесло сюда откуда-то из другой жизни. Я говорил и слышал свой голос, но казалось, что это не я, что говорит кто-то другой, и такой, каким я бы хотел быть. Слова, которые я произносил, уже не были правдой, они смещались, они теснились, уводя в иные края, более пестрые и яркие, чем те, в которых происходили мелкие события моей жизни; я знал, что говорю неправду, что сочиняю и лгу, но мне было безразлично, – ведь правда была безнадежной и тусклой. И настоящая жизнь была только в ощущении мечты, в ее отблесках.
На медной обивке бара пылал свет. Время от времени Валентин поднимал свой бокал и бормотал себе под нос какое-то число. Снаружи доносился приглушенный плеск улицы, прерываемый сигналами автомобилей, звучавшими, как голоса хищных птиц. Когда кто-нибудь открывал дверь, улица что-то кричала нам. Кричала, как сварливая, завистливая старуха.