— Больше, чем там, в кондитерской?
— Терпеть не могу кондитерские, — сказала она.
— Зачем же вы назначили встречу именно там? — спросил я озадаченно.
— Не знаю. — Она сняла берет. — Мне просто не пришло в голову ничего другого.
— Тем приятнее, что вам здесь нравится. Мы здесь часто бываем. По вечерам эта лачуга становится для нас чем-то вроде родного дома.
Она засмеялась.
— А разве это не печально?
— Нет, — сказал я. — Это в духе времени.
Фред принес мне вторую рюмку. А рядом с ней положил на стол зеленую «Гавану».
— Это от господина Хаузера.
Валентин помахал мне из своего угла и поднял рюмку.
— Тридцать первое июля семнадцатого года, Робби, — прохрипел он.
Я кивнул ему в ответ и тоже поднял рюмку.
Ему непременно нужно было с кем-нибудь выпить, я не однажды встречал его вечерами в одном из сельских трактиров и видел, как он чокается с луной или кустом сирени. При этом он вспоминал какой-нибудь особенно трудный день из числа проведенных в окопах и был благодарен судьбе за то, что уцелел и может вот так сидеть.
— Мой приятель, — сказал я девушке. — Товарищ по фронту. Единственный известный мне человек, который из большого несчастья сделал маленькое счастье. Он больше не знает, что ему делать со своей жизнью, и поэтому просто радуется тому, что жив.
Девушка задумчиво посмотрела на меня. Косой луч света упал на ее лоб и губы.
— Мне это так понятно, — сказала она.
Я посмотрел ей в глаза.
— Но этого не должно быть. Ведь вы слишком молоды.
Улыбка порхнула по ее лицу. Улыбались только глаза, а само лицо почти не изменилось, лишь как-то слегка осветилось изнутри.
— Слишком молода, — повторила она. — Так принято говорить. Но я думаю, слишком молодыми люди никогда не бывают. Только слишком старыми.
Я чуть помедлил с ответом.
— На это можно было бы многое возразить, — сказал я и знаком дал понять Фреду, чтобы он принес мне еще.
Девушка держала себя просто и непринужденно, я же казался себе рядом с ней чурбаном неотесанным. Ах, как было бы славно затеять сейчас легкий, игривый разговор — настоящий, который приходит в голову, уже когда остаешься один. Вот Ленц был на это мастак, у меня же вечно все получалось неуклюже и тяжеловесно. Недаром Готфрид любил повторять, что по части светской беседы я стою где-то на уровне писаря.
К счастью, Фред был догадлив. На сей раз вместо наперстка он принес мне изрядный бокал вина. И ему не нужно лишний раз бегать туда-сюда, и меньше заметно, сколько я пью. А не пить мне нельзя, без этого деревянной тяжести не преодолеть.
— Не хотите ли еще рюмочку мартини? — спросил я девушку.
— А что пьете вы?
— Это ром.
Она стала разглядывать мой бокал.
— В прошлый раз вы пили то же самое.
— Да, — сказал я, — ром я пью чаще всего.
Она покачала головой:
— Не могу себе представить, чтобы это было вкусно.
— А я так и вовсе не знаю, вкусно ли это.
Она посмотрела на меня.
— Зачем же вы пьете?
— Ром, — сказал я, радуясь, что наконец-то есть то, о чем я могу говорить, — ром вне измерений вкуса. Ведь это не просто напиток, это скорее друг. Друг, с которым легко. Он изменяет мир. Оттого-то люди и пьют его... — Я отодвинул бокал. — Но не заказать ли вам еще рюмку мартини?
— Лучше рома, — сказала она. — Хочется попробовать.
— Хорошо, — сказал я. — Но тогда не этот. Для начала он, пожалуй, слишком тяжел. Принеси-ка нам коктейль «Баккарди»! — крикнул я Фреду.
Фред принес рюмки. Вместе с ними он поставил вазочку с соленым миндалем и жареными кофейными зернами.
— Давай уж сюда всю бутылку, — сказал я.
Постепенно все обретало свой лад и толк. Неуверенность исчезала, слова рождались теперь сами собой, я даже перестал следить за тем, что говорю. Я продолжал пить и ощущал, как большая ласковая волна, накатив, подхватила меня, как пустые сумерки стали наполняться видениями, а над немыми, скудными низинами бытия потянулись безмолвные грезы. Стены бара отошли, расступились — и вот уже это был не бар, а укромный уголок мира, приют спасения, полутемный сказочный грот, вокруг которого бушевали вечные битвы хаоса, а внутри, сметенные сюда загадочной силой неверного времени, прятались мы.
Девушка сидела, съежившись на своем стуле, чужая и таинственная, словно ее занесло сюда откуда-то из другой жизни. Я что-то говорил и слышал свой голос, но чувство было такое, что это не я говорю, а кто-то другой, кем я мог бы, кем я хотел бы быть. Слова значили не совсем то, что обычно, они смещались, теснились, выталкивая друг друга в иные, более яркие и светлые края, куда не вписывались мелкие события моей жизни; я знал, что слова мои уже не были правдой, что они стали фантазией, ложью, но это теперь не имело значения — правда была безутешной и плоской, и лишь чувство и отблеск грез были истинной жизнью...