— Эта дама не назвала себя?
— Не-а, — ответила Фрида.
— А голос у нее какой? Такой глуховатый и низкий, вроде как слегка охрипший, да?
— Да не помню я, — сказала Фрида с таким равнодушием, будто я и не давал ей марки.
— Какое миленькое у вас колечко, право, восхитительное, — вставил я. — Ну подумайте хорошенько, может, все-таки вспомните, а?
— Не-а, — ответила Фрида, пыша самодовольным злорадством.
— Ну так пойди и повесься, метелка чертова! — выпалил я и хлопнул дверью.
Вечером, ровно в шесть, я был уже дома. Когда я отпер дверь, то застал необычную картину. В коридоре вокруг фрау Бендер, ясельной сестрички, столпились все женщины нашей квартиры.
— Идите-ка сюда, — позвала меня фрау Залевски.
Причиной сборища был весь увитый лентами полугодовалый младенец. Фрау Бендер привезла его из своего пансиона в коляске. Ребенок был самый обыкновенный, но дамы тетешкали его с таким безумным восторгом, будто это было первое дитя, появившееся на белый свет. Они и ворковали, и щелкали пальцами над личиком маленького существа, и делали губы бантиком. Даже Эрна Бениг в своем кимоно с драконами принимала участие в этой оргии платонического изъявления материнства.
— Ну разве не прелесть? — спросила меня фрау Залевски с умилением.
— Об этом можно будет судить лет через двадцать-тридцать, — ответил я и покосился на телефон. Оставалось надеяться, что он не зазвонит сейчас, когда тут такое столпотворение.
— Да вы посмотрите на него хорошенько, — призвала меня фрау Хассе.
Я посмотрел. Младенец как младенец. Ничего особенного в нем я не обнаружил. Разве что поразительно крохотные ручки. И потом, конечно, это странное чувство — что и сам ты был когда-то таким.
— Несчастный червячок, — сказал я, — знал бы он, что ему предстоит. На какую войну он поспеет — вот что интересно.
— Экий чурбан! — воскликнула фрау Залевски. — Неужели у вас нет никаких чувств?
— Напротив, их у меня превеликое множество, — возразил я. — Иначе у меня не было бы таких мыслей. — С этими словами я ретировался в свою комнату.
Минут через десять раздался телефонный звонок. Услыхав свое имя, я вышел. Так и есть, все общество еще здесь! Не шелохнулось оно и тогда, когда я, прижав трубку к уху, стал слушать, как Патриция Хольман своим характерным голосом благодарит меня за цветы. В эту минуту младенец, у которого ума, вероятно, было больше, чем у всех остальных, и которому надоело это обезьянье кривлянье, внезапно начал реветь.
— Простите, я ничего не слышу, — отчаянным голосом сказал я в трубку, — тут вопит младенец, но это не мой.
Чтобы успокоить орущее существо, дамы зашипели, как клубок змей. Но достигли только того, что он заорал еще пуще. Лишь теперь я догадался, что ребенок был и впрямь необыкновенный: легкие у него, должно быть, доставали до бедер, иначе как объяснить, откуда такой оглушительный голос. Я был в затруднительном положении: глазами метал молнии в скопление непутевых мамаш, ртом лепетал что-то любезное в трубку — от темени и до носа я был воплощением грозы, от носа до подбородка — сияющим майским полднем. Чудо, как это в таких обстоятельствах мне удалось договориться о встрече на следующий вечер.
— Вам надо установить здесь звуконепроницаемую телефонную будку, — сказал я хозяйке.
Но она была не из тех, кто лезет за словом в карман.
— Что так? — спросила она, сверкая глазами. — Неужели приходится так много скрывать?
Я промолчал и стушевался. С возбужденными материнскими чувствами не поспоришь. За них горой стоит мораль всего мира.
На вечер у нас была назначена встреча у Готфрида. Перекусив в небольшой забегаловке, я пошел к нему. По дороге купил в одном из самых изысканных магазинов мужской одежды роскошный новый галстук. Я все еще был потрясен тем, как легко все налаживалось, и дал себе обет быть завтра серьезным, как директор похоронной конторы.
Логово Готфрида было своего рода достопримечательностью. Оно было сплошь увешано сувенирами, привезенными из странствий по Южной Америке. На стенах пестрые соломенные циновки, маски, высушенный человеческий череп, глиняные кувшины причудливых форм, копья и главное сокровище — великолепные фотографии, занимавшие целую стену: индианки и креолки, красивые, шоколадные, податливые зверьки, необычайно грациозные и небрежные.
Кроме Ленца и Кестера, там были еще Браумюллер и Грау. Тео Браумюллер, примостившись на валике дивана и выставив обгоревшую на солнце медную плешь, с воодушевлением разглядывал Готфридовы фотографии. Он был шофером-испытателем на одном автозаводе и с давних пор дружил с Кестером. Шестого он примет участие в тех самых гонках, на которые Отто заявил нашего «Карла».