Должен пояснить, что "ГГ" в предыдущей дневниковой записи означает "Год Генриад". Высокомерная династия, захватив трон, распорядилась вычеркнуть из истории все предыдущие века и начать ее заново с Года Первого - поступок вполне в духе этой династии. С точки зрения микроба и правил приличия, принятых в микромире, это не лезет ни в какие ворота. Конечно, я придерживался такого же мнения и до того, как стал микробом. Я был среди недовольных, когда Американская революция победила и сэр Джон Франклин и его брат Бенджамин созвали Вормсский съезд - провозгласить Год Первый и дать месяцам новые названия - жерминаль, фрюктидор и учредить прочую чушь{23}. Я полагаю, такие кардинальные перемены в исчислении времени должны быть исключительной привилегией духовенства. Лишь религиям под силу учредить долговременные эпохи. Ни одна политическая эпоха не идет в сравнение с ними, ибо основной закон любой политики - перемена, перемена, непрерывная перемена, иногда к лучшему, иногда к худшему; недопустимы лишь остановка, застой, неподвижность.
Религии - от бога, они ниспосылаются нам его рукой и потому идеальны, политика же - творение людей и микробов, она нестабильна, как и ее творцы. Эволюция - закон любой политики. Это сказал Дарвин, подтвердил Сократ, доказал Кювье и увековечил эту истину века в своем труде "Выживаемость наиболее приспособленных"{24}. Имена ученых обрели величие, а закон незыблемость. Ничто не может сдвинуть его с прочного фундамента, разве что эволюция.
IX
Свадьбы в семье Тэйлоров стали важной вехой в моей карьере. Именно там я познакомился с учителем музыки Томпсоном (он позволил мне называть себя так, ибо я не мог выговорить его настоящего имени). Томпсон добродушный и хорошо образованный микроб, был из рода палочных бактерий, развивающихся в сметане. Его привлекло мое пение, столь необычное для здешних мест, он сам подошел ко мне и представился. Радость мою трудно описать словами - я давно тосковал по интеллектуальному общению! Вскоре мы сделались близкими друзьями. Томпсон не был важной персоной и не мог содействовать моему преуспеванию в делах, но он ввел меня в круг своих образованных друзей, оказав мне тем самым большую услугу. Среди них было несколько ученых не очень высокого ранга. Был ли я счастлив? Разумеется, и очень благодарен Томпсону. Мы были молоды, полны энтузиазма и никогда не упускали случая встретиться. Собирались в дружеском кругу, как только удавалось выкроить время от насущных забот, и в счастливом содружестве стремились раскрыть тайны природы.
Иногда мы урывали денек-другой на службе и, бросив магазин, бухгалтерию, шарманку и прочие занятия, отправлялись на экскурсии ботанические, зоологические, ихтиологические, энтомологические, палеонтологические; время - год за годом - летело весело, и порой нам удавалось сделать какое-нибудь счастливое открытие. Так продолжалось десять лет. И вот наступил день, когда было совершено величайшее открытие, о котором я уже упоминал, - были найдены окаменевшие останки блохи.
X
В те дни жизнь улыбалась нам - и мне, и другим ребятам. Я говорю "ребятам", потому что мы все еще чувствовали себя ребятами, называли так друг друга по старой привычке, и это было естественно: мы и сами не заметили, как перешагнули "мальчишеский" рубеж. Десять лет мы проходили вместе курс наук. Мне было семьдесят восемь (по микробскому исчислению времени), но выглядел я ничуть не старше, чем тридцать лет тому назад, когда впервые появился на Блитцовском; тогда мне было двадцать шесть - двадцать семь лет по человеческому исчислению времени.
Моим приятелям было около пятидесяти, и по человеческой мерке им можно было дать лет двадцать пять - двадцать восемь. Десять прошедших лет сказались на их облике: они постарели - это было видно с первого взгляда. Я же за это время совсем не изменился. Прошло тридцать лет, мне казалось, что я прожил здесь целую жизнь, но внешне прошедшие годы не состарили меня и на день. Я был молод душой и телом, я сохранил юношескую подвижность и силу. Приятели диву давались, да и сам я тоже. Я много размышлял над этой загадкой. Может, во мне осталось что-то человеческое? Я пробыл микробом почти целый человеческий день; может быть, мое сознание вело отсчет по микробскому времени, а тело - по человеческому? Я не мог ответить на этот вопрос, я ничего не знал наверняка и, будучи немного легкомысленным от природы, довольствовался тем, что был счастлив. Приятели воздавали должное моей затянувшейся молодости; как только иссякал источник научных головоломок, они неизменно возвращались к моему феномену и обсуждали его заново.
Они, конечно, хотели, чтоб я помог им разобраться в теории вопроса, и я жаждал им помочь, ибо настоящий ученый скорей откажется от еды, чем от возможности порассуждать, но что-то меня удерживало. Если говорить начистоту, я, как ученый, должен был предоставить в их распоряжение все относящиеся к делу факты, которыми располагал, следовательно, раскрыть секрет своего прежнего существования и сообщить им, ничего не утаивая, все подробности. Трудно преувеличить сложность данной ситуации. Я хотел, чтобы товарищи по-прежнему уважали меня, а гигантская ложь - не лучший способ сохранить уважение; по моим подсчетам, у меня был один шанс против тысячи, что они именно так расценят мое признание.
Увы, мы лишь игрушки случая. Случай - наш хозяин, мы его рабы. Мы не можем иметь своих желаний, мы должны покорно повиноваться воле случая. Именно воле, ибо случай не просит, случай повелевает, и тогда мы делаем свое дело, полагая, что сами его замыслили. Изменяются обстоятельства, и мы ничего не поделаешь - меняемся вместе с ними. Пришло время, и мои обстоятельства изменились. Приятели заподозрили что-то неладное. Почему я увиливаю от ответа, мямлю, пытаюсь перевести разговор на другое, как только речь заходит о моей непреходящей молодости? Пошли шепотки. При моем появлении ни одно лицо не освещалось приветливой улыбкой. Там, где меня, бывало, ждала радушная встреча, мне лишь небрежно кивали; вскоре наша компания раскололась, разбрелась кто куда, и я пребывал в одиночестве и унынии. Раньше чувство радости не покидало меня, теперь я был постоянно в дурном расположении духа.
Обстоятельства изменились, они требовали, чтобы изменился и я. Мне, их рабу, пришлось подчиниться. У меня была одна-единственная возможность вернуть любовь и доверие приятелей: пролить свет на предмет спора, откровенно рассказав им о своем прежнем, человеческом существовании, а там будь что будет. Я целиком подчинил себя цели - найти лучший способ действий. Может быть, рассказать свою историю сразу всей компании, или - что, пожалуй, умнее - опробовать ее на двух приятелях, обратив их, если удастся, на путь истины, а с их помощью - и остальных? После долгих размышлений я остановился на втором варианте.
Нас было двенадцать. Все, как говорится, из хороших семей. Мы не были ни знаменитостями, ни аристократами, но в нас текла кровь двенадцати великих родов наследственной аристократии всех монархий на Блитцовском. Ни один из нас не имел в фамилии гласных, хотя благородное происхождение обязывало нас заслужить эти гласные, что было вовсе не обязательно для микробов более скромного происхождения. Гласными жаловали фаворитов из высшего света, как это водится при дворах, но менее родовитые микробы могли заслужить их личными доблестями, добиться интригами, подкупом и так далее. Микробы жаждали мишуры и отличий, это было естественно и лишний раз доказывало, что разница между людьми и микробами лишь в физических размерах.
Я не мог выговорить ни одного имени из-за отсутствия гласных, а приятели мучились с моим местным именем; оно было вымышленное, я хитроумно изобрел его сам во избежание неприятностей. Я назвался уроженцем Главного Моляра, а это была далекая и никому не известная страна, поэтому требовалось имя, внушающее доверие окружающим, экзотическое имя, приличествующее чужестранцу. Я придумал такое имя - смешение зулусского с тьеррадель-фуэганским, - оно состояло из трех клохтаний и одной отрыжки и было самым непроизносимым именем, какое я когда-либо слышал. Я и сам-то не мог выговорить его одинаково два раза подряд, а что до приятелей, так они бросили всякие попытки звать меня по имени, а потом стали пользоваться им как ругательством. Когда они попросили придумать для них что-нибудь полегче, я предложил им называть меня Геком, уменьшительным именем от моего американского Гексли. В благодарность приятели со всей стороны позволили и мне назвать их другими именами. Я предложил им на выбор сорок пять имен своих любимых литературных героев, и после долгих упражнений мы отобрали одиннадцать, которые они могли осилить с наименьшей опасностью сломать себе челюсть. Ниже я привожу эти имена, сопровождая каждое указанием, к какому великому генеалогическому древу или ветви его принадлежит владелец, и описанием семейного герба.