С волнением Ян Амос вошел в часовню. Там царил полумрак. Не было зажжено ни одного светильника, и только сверху сквозь запыленные окна сочился тусклый свет. Откуда-то, видимо из подземелья, тянуло сыростью. Немного привыкнув к полутьме, Коменский огляделся. В часовне было пусто. Он подошел к стене и увидел частью стершиеся, частью умышленно испорченные, грубо замазанные изображения и гуситские надписи. Мрак. Разрушение. Ненависть католических попов, не утихшая и за два столетия, продолжала делать свое черное дело. Ненависть — и страх перед памятью, идеями Гуса, живущими в народе. Тяжело видеть, как уничтожается народная святыня.
И как горько, одиноко в этом беспредельном пустом пространстве!
Ян Амос закрыл глаза. В какой-то момент ему показалось, что снаружи исчезли голоса рабочих и удары молотков на лесах, а сама часовня осветилась множеством огоньков, стала выше. Люди стоят, тесно прижавшись друг к другу, вытянув шеи, чтобы хоть краешком глаза увидеть проповедника. Его слова, простые и ясные, западают в душу — именно так, как он говорит, чувствует и мыслит каждый из пришедших сюда услышать правду о развратной жизни попов, о своей обездоленной судьбе. У мужчин, тех, кто одет победнее, вспыхивают глаза, сжимаются кулаки, они готовы хоть сейчас посчитаться с жирными монахами и высокомерными святошами в шелковых рясах и драгоценностях, составляющих высший клир.[36]
«Клир не учит, а портит народ своим развратом, связанным с богатством, — гневно бросает слова Ян Гус. — Так надо отнять у него богатство! Преемники Христа должны быть бедны, как апостолы. А они, наоборот, только о том и думают, как бы еще увеличить свои богатства, для чего рассылают продавцов индульгенций и хищных монахов, которые устраивают никому не известные празднества, выдумывают чудеса и грабят бедный народ...
Даже последний грошик, — гремит проповедник, — который прячет бедная старуха, и то умеет вытянуть недостойный священнослужитель, если не за исповедь, то за обедню, если не за обедню, то за священные реликвии, если не за реликвии, то за отпущение грехов, если не за отпущение, то за молитвы, если не за молитвы, то за погребение. Как же не сказать после этого, что он хитрее и злее вора?»
Шепот одобрения прокатывается по часовне, кто-то из женщин всхлипывает...
«Отними у собак кость — они перестанут грызться, отними имущество у церкви — не найдешь для нее попа...» Теперь слова Гуса падают, как раскаленные камни. Обличая попов, он обрушивается на католические таинства. Вот одно из них: будто во время причащения хлеб превращается в тело Христово. И Гус продолжает: «Пусть поп возьмет на помощь своих товарищей и пусть все вместе сотворят хотя бы одну гниду». Мужчины с трудом сдерживают хохот.
...Делясь пережитыми чувствами, выходят пражане из часовни. Еще не остыло волнение, еще горят глаза у мужчин, и шарахаются в сторону, освобождая дорогу портным, сапожникам, пекарям, оружейникам, писарям те, что одеты побогаче, пришедшие сюда, чтобы убедиться и передать кому следует, каким бунтовским духом заряжают людей проповеди знаменитого магистра! А уж заряд этот, подобный заряду молнии, прокатится по Праге и выйдет далеко за ее пределы...
Прага, Прага... Вечный город, где сливается воедино энергия тысяч сердец и становится силой, способной сокрушить все преграды! Город, который ничего не забывает, где оживает история и время как бы перетекает одно в другое! Ян Амос чувствует это почти физически.
Выйдя из часовни, он двинулся направо, продолжая думать о Гусе, его великой трагической судьбе. Ничто не могло сломить его — ни угрозы, ни происки могущественных врагов, ни запреты короля, ни отлучение от церкви. Бесстрашно бросал он вызов всему католическому миру, самому папе, всем угнетателям. Обращаясь к народу, Гус призывал к борьбе: «Поистине, братья, настало время войны и меча». К нему тянулись сердца людей и из других сословий — обедневшие земаны,[37] бюргеры, страдающие от немецкого засилья.