Выбрать главу

— Что ты говоришь? — спрашивает Артём.

Женя вздыхает и, наморщив лоб, задумывается.

Мальчишка привык к художнику — он по — настоящему учит его рисовать, — и ему грустно, что Артём уж который день переживает.

— Мне одна девчонка нравится, — после долгого молчания говорит он. — Из нашего класса…

— Я её сразу узнал, — отвечает Артём. — По твоим рисункам. И догадался, что она тебе нравится…

— Я ей записку написал, а она прямо на уроке отдала её учительнице… Я ведь ей написал, а она — учительнице!

— А что ты там написал?

— Ну, что она мне нравится…

— И сейчас нравится?

— Это же предательство! Я ей за это…

— Девчонке — то? — говорит Артём. — Вот уж это зря. Будь мужчиной.

— Она для меня теперь не существует… Такое не прощается, верно я говорю?

— Как тебе сказать, — говорит Артём. — Наверное, все — таки надо научиться прощать.

— Я не прощу, — твёрдо говорит Женя.

«Вот она, жизнь, — философски рассуждает про себя Артём. — Четырнадцать лет, а уже тоже… трагедия. Девчонка передала учительнице первую любовную записку… Конечно, это предательство. По глупости, наверное, она так сделала… А Таня считает предательством, что я ничего ей не рассказал о Нине. Но при чем тут Нина, если я люблю тебя, Таня!..»

После школы к нему стала забегать «на минуточку» Машенька Кошкина. Вместо минутки просиживала по полчаса, а то и больше. Она близко к сердцу принимала все беды Артёма, но тоже ничего нового не могла сообщить. Никто из учителей не знал, куда вдруг уехала Татьяна Васильевна. От кого — то Машенька слыхала, что на Урале есть у Татьяны Васильевны настоящая подруга, к которой она могла бы поехать.

— Счастливый вы, дядя Артём, — в последний свой приход сообщила ему Машенька. — Любите… и вас тоже любят.

— Я — счастливый? — Артём даже рассмеялся. — Это новость для меня.

— А вот меня никто не любит, — со вздохом продолжала она. — Правда, и я никого не люблю, но жить без этого как — то неинтересно…

— В книжке прочитала? — спросил Артём.

— Где вам, мужчинам, понять нас, женщин…

На неё без смеха невозможно было смотреть: маленькая, светлоглазая, с тёмными кудряшками на лбу, она печально подпёрла голову рукой и тяжко — тяжко вздохнула. Ну и артистка эта Машенька!

— Есть на свете одно существо, которое меня любит, — сказала она. — Это коза. И зовут её тоже Маша.

Машенька вставала с табуретки, печально говорила: «До свиданьица!» — и уходила, а Артём снова оставался наедине со своими невесёлыми мыслями. Он потерял интерес к строительству дома, плохо спал. Сидя у окна с книжкой, все время выглядывал, дожидаясь почтальона. И как только в синий ящик падали газеты, срывался с места и выбегал в сени. Но письма от неё не было.

В один из таких пасмурных осенних дней Артём почувствовал непреодолимую потребность к работе. Он принёс сверху мольберт. Тонкими гвоздями прибил отгрунтованный холст, разложил тюбики с красками, кисти и задумался… Нет, не над тем, что писать: он уже знал — это будет портрет Гаврилыча, — а задумался Артём о самом Гаврилыче. Достаточно ли он знает этого человека? Несколько месяцев проработали они бок о бок. Стоит плотнику отложить в сторону топор, приподнять голову, и Артём уже знает, что он сейчас скажет… Вот они, десятки набросков, эскизы…

Артём позвал Гаврилыча и провёл на холсте первый штрих углём. Плотник привык, что Артём рисует его, когда он работает, и даже не замечает этого, а тут его усадили у окна на табуретку и велели смирно сидеть. Правда, можно было разговаривать. Посидев минут десять, он вдруг сорвался с места и, пробормотав: «Погодь маленько…» — убежал. Вернулся через полчаса чисто выбритый, в каком — то нелепом полосатом бумажном костюме и красной рубахе, из широченного ворота которой сиротливо торчала худая морщинистая шея с пучком волос на кадыке. Даже редкие волосы на макушке намазал чем — то жирным. От его измятого обмундирования несло нафталином. Видно, только что из сундука достал, где все это добро лежало долгие годы.

Взглянув на его благостно — постную физиономию и напряжённые плечи, Артём рассмеялся:

— На кого ты, Василь Гаврилыч, похож стал?

— В этом пиджачке я на своей свадьбе гулял… — обиделся Гаврилыч. — А рубаха, верно, не моя — у шурина одолжил… Коли мой пиджак тебе не нравится, я у него шевиотовый костюм попрошу. Для такого случая даст.

— Ничего не надо просить, — сказал Артём, убирая кисти. — Надень снова то, что на тебе всегда, и, пожалуйста, волосы больше этой дрянью не мажь, ладно?

— Ты что ж, Иваныч, на посмешище меня будешь делать? — расстроился плотник. — Я слыхал, ваш брат рисует людей и вовсе без одёжи… Я на такой срам, хоть режь меня, несогласный. Это ты имей в виду.

— Я напишу тебя таким… Ну, каким я тебя вижу, — сказал Артём. — Дня через три опять попробуем. Только прошу, чтобы все как обычно. И карандаш засунь за ухо.

Когда Гаврилыч снова стал похож сам на себя, Артём приступил к работе. Плотник совершенно неожиданно отнёсся ко всему этому с величайшей серьёзностью. Сидел, как памятник, не шевелясь. Даже закурить не просил. И лишь спустя несколько дней стал привыкать и держаться все более свободно. Приходил он позировать всегда в назначенный час и трезвый. Работа продвигалась, но Артём был недоволен: по — прежнему что — то неуловимое ускальзывало от него. В такие дни он писал одежду, фон. Гаврилычу он портрет не показывал, хотя тот умирал от желания хотя бы раз взглянуть на холст.

Как — то во время сеанса он спросил:

— И куды ты его думаешь деть? В наш клуб и даром не возьмут…

— Возможно, в музее будет висеть твой портрет, — сказал Артём, хотя, честно говоря, такой уверенности у него пока не было.

— И люди будут глядеть на него? — Надеюсь.

— Они ж плеваться будут! Скажут, что за образина такая?

— Если так скажут, я этот холст на помойку выброшу.

— Рожа небритая, волосёнки кое — как торчат, гимнастёрка, побелевшая на плечах от соли…. Поглядят добрые люди и скажут: «Не приведи бог такую личность встретить в потёмках — можно и кошелька лишиться!»

— Я рабочего человека пишу… Вот на минуту отложил в сторону топор или рубанок и задумался.

— А что напишешь… Ну, подпись какую определишь под моим, значит, портретом?

— Василий Гаврилыч Иванов, плотник, — серьёзно сказал Артём. — Коротко и ясно.

Гаврилыч долго молчал, обдумывая эти слова. А потом, просветлев, сказал:

— Ну, коли так, валяй, тебе с горы видней! Закончив вчерне картину, Артём накрыл её чистым холстом и поставил в угол.

— Теперя — то можно глянуть? — спросил Гаврилыч.

— Не готова, — сказал Артём. — Погоди ещё немного…

С тех пор, когда Гаврилыч приходил в комнату, Артём часто ловил его задумчивый взгляд, устремлённый в угол, где стояла картина в подрамнике, прислонённая к дощатой стене. Но больше он не просил показать. А. сам без разрешения и не пытался подходить к ней. Гаврилыч был человек кристальной честности.

Несколько дней шел снег. Все кругом стало призрачно — белым. На тонких ветвях яблонь узкие пушистые дорожки. На круглых жердинах забора появились аккуратные белые шапочки, а вот на водонапорную башню мать — природа нахлобучила огромную папаху, из которой одиноко торчала трехпалая лапа громоотвода. Лишь на конусной трехгранной башенке вокзала снег не держался.

Каждое утро вместо зарядки Артём брал деревянную лопату и расчищал тропинку, ведущую к калитке. За ночь снег поднимался вровень с третьей ступенькой крыльца. Невозможно было открыть калитку. Гаврилыч теперь работал в помещении. Он оборудовал у окна небольшой верстак. Когда он строгал рубанком доски, стружка громко хрупала под его сапогами. Сарай и гараж они решили начать с весны, а сейчас обшивали досками коридор, делали чулан, книжные полки, лежанку возле русской печи. В избе пахло стружками, смолой, но былого удовольствия от работы Артём не ощущал. Иногда, застыв с молотком или рубанком в руках, он упирался взглядом в окно и надолго задумывался. Впрочем, если спросить его, о чем он думает, ответить не смог бы. Ни о чем он не думал. После того как отложил портрет Гаврилыча, снова пустота поселилась внутри. Унылая, щемящая пустота, которую ничем нельзя было заполнить.