Выбрать главу

— …Мне особенно приятно поздравить Василия Гавриловича Иванова ещё и потому, что он мой земляк… Я ведь родом из Бологого. И ещё от отца своего — путевого обходчика с восемнадцатого километра — слышал историю о том, как тоже наш земляк — Андрей Иванович Абрамов — не пропустил через Смехово поезд с царскими сатрапами, удиравшими из. революционного Петрограда…

Артём подумал, что ослышался. В зале зашевелились, загудели.

— Помер Андрей Иванович, — сказал кто — то негромко. — В прошлом году похоронили.

Лицо начальника стало торжественно — суровым. Выпрямившись и опустив руки по швам, он сказал:

— Почтим, товарищи, память нашего старейшего железнодорожника и борца за революцию Андрея Ивановича Абрамова минутой молчания…

И люди в зале, скрипя стульями, недружно поднялись со своих мест. А со сцены в зал все так же торжественно — сурово смотрел начальник отделения. Возле него, прижимая к груди большую, в красной обложке министерскую грамоту и коробочку с часами, стоял Гаврилыч, от волнения моргая голубыми глазами.

Артём встал сзади, рядом с высоким худым стариком в полушубке и огромных подбитых валенках. Когда все опустились на свои места, старик истово перекрестился и пробормотал:

— Царствие ему небесное… Ишь, ведь большие люди помнють Андрея Ивановича!

— Мне тут сообщили, что трём жителям вашего посёлка во время Великой Отечественной войны присвоено звание Героя Советского Союза… Как видите, в вашем посёлке мужественных и храбрых людей немало… Ещё раз, уже не от коллегии нашего министерства, а от себя лично благодарю вас, дорогой Василий Гаврилович, за проявленные мужество, находчивость и храбрость при предотвращении крушения поездов.

Начальник пожал плотнику руку, потом вдруг обнял и облобызал. В зале грохнули аплодисменты. Растерявшийся Гаврилыч почесал нос свободной рукой и сказал:

— И делов — то всего: семафор открыть — закрыть… За часики и грамоту благодарствую. — И, выпрямившись, прижал руки к туловищу и по — военному отрапортовал: — Служу Советскому Союзу!

Смешно выглядел Гаврилыч в помятом бумажном костюме, в том самом, в котором он однажды пришёл позировать, в стоптанных валенках и с седым хохолком на голове. И чего это он вдруг вспомнил военное время и ответил начальнику отделения по — военному? Никто в зале не засмеялся. Ни один человек.

Когда Гаврилыч спустился со сцены, ему кто — то освободил место во втором ряду. Носков объявил, что торжественное собрание закрывается и сейчас будет кинофильм «Ошибка резидента».

Гаврилыч на кинофильм не остался. Вместе с ним вышли из клуба ещё несколько человек. Артём догнал их у автобусной остановки. Попыхивая папиросами и ёжась от пронизывающего ветра, с шорохом гонявшего по дороге позёмку, мужики разговорились:

— Важная ты теперя птица, Гаврилыч… Небось в газете про тебя напечатают?

— Шутка ли, сам начальник прикатил на дрезине!

— Покажи хоть часы — то? С надписью?

Зачиркали спички: мужики стали разбирать надпись.

— Гляди — ка, именные! С такими часами Юрка тебя уж не посмеет в вытрезвитель доставлять. А коли додумается, ты начальнику на стол — бряк — глядите, люди добрые, часы — то сам министр пожаловал!

— Зачем же меня в вытрезвитель, ежели я и в рот теперя не беру? — сказал Гаврилыч.

— И награду твою не спрыснем?

— Противно мне твои глупые речи слушать, Тимофей, — сказал Гаврилыч. — Неужто, окромя закуски да выпивки, тебе не о чем и толковать — то? Сказано, не пью я больше — и точка.

— Такой случай раз в жизни бывает… И не отметить?

— Отвяжись ты, Тимоха! — с досадой сказал кто — то. — Василь Гаврилыч, ты и дальше будешь куковать сторожем?

— А ты что же думал, голова два уха, коли у меня серебряные часы, так теперя мне кабинету отдельную дадут и бумаги буду подмахивать?..

Мужики засмеялись. Артём — он стоял немного поодаль — тоже улыбнулся и зашагал к своему дому. Порыв ветра с треском захлопнул за ним калитку, засвистел на разные голоса, продираясь сквозь частокол забора. Поднимаясь на крыльцо, Артём оглянулся: у автобусной остановки все ещё мерцали огоньки папирос.

Глава девятнадцатая

1

Ещё ничто не предвещало весну: плотный, слежавшийся снег надёжно прикрывал землю, дули холодные ветры, принося с собой колючую снежную крупу, мела по дорогам и спрятавшимся под снежным настом полям позёмка, по ночам сердито и басисто покрякивали морозы, но прежней февральской лютости уже не было. Утром взойдёт солнце — теперь оно не крадётся над лесом, как в январе, а подымается вровень с водонапорной башней — глядишь, через час — два и с крыш закапало. И снег вокруг будто испаряется. Вот уже зачернели в саду яблоневые стволы, обнажился обледенелый сруб колодца. Это днём, а к вечеру вдруг зашумят в бору сосны, стряхивая остатки слежавшегося снега с усталых ветвей, помутнеет на горизонте заголубевшееся было небо и чертом налетит на посёлок снежная вьюга. Завоет, засвистит, застучит в окна, попадёшься навстречу — за милую душу по щекам отхлещет. А ночью мороз ударит. Когда вьюга налетает, на улице сразу становится пустынно. Редкий прохожий, согнувшись и подняв воротник полушубка, торопливо пройдёт по дороге, прикрывая рукавицей лицо.

Как — то днём повстречался Артём с бабкой Фросей. Давно не видно было её: морозы загнали на тёплую печку, и нос на улицу не показывала, а тут запахло весной, и выбралась на свет божий. В руках суковатая палка, платок домиком надвинут на живые зоркие глаза, ноги в расшлёпанных валенках переставляет, будто чужие. Увидела Артёма — обрадовалась, остановилась.

— Гляжу, родимый, в окошко — то, а у тебя допоздна свет в избе горит… Ну, ладно, думаю, слава богу, не уехал в Питер — то свой, остался туточка. Уж больно дед — то твой, Андрей Иванович, хотел, чтобы дом не пустой был. Не дождусь, когда растает, давненько свою доченьку — то не проведывала… — Бабка Фрося сморщилась и пустила слезу. — Весной — то два года будет, как похоронена моя Галюшка — то, лежит в сырой землице зарытая… Артемушко, отвезёшь меня на пасху на кладбище? Ноги — то никуда не годятся, не дойду пешком — то, родимый. И деда твоего, Андрей Иваныча, помяну в своей молитве.

— Отвезу, бабушка!

— Ну? дай бог тебе здоровьичка… Скоро таять начнёт. С Евдокеи — плющихи жди оттепель. Машинку — то твою, гляжу, совсем снегом замело. Не испортится она, Артемушко?

Ничего не попишешь — пришлось «Москвичу» зимовать на дворе. Вот весной начнут они с Гаврилычем строить сарай — гараж. Будет там место и для машины, и для верстака. В Ленинграде у него много разного инструмента. Автомобилисту нельзя без этого. Он давно мечтал оборудовать себе что — нибудь вроде слесарно — столярной мастерской.

— Скорей бы уж тепло, — продолжала старуха. — Машенька — то вчера из лесу вербы принесла. Сунула в банку с водой, к утру вся как есть и распустилась… Верба — то, она самая первая чует весну.

Артём тоже ждёт лета. Недавно он начал большое полотно, которое назвал «Три версты с гаком…». Ещё летом, гуляя с Таней вдоль путей, он обратил внимание на великолепный вид с железнодорожного моста: речка Березайка с почерневшими кладками, перед речкой большой луг с редкими могучими соснами и кусок просёлка. Дальше за рекой бор, а. на опушке несколько стогов… Всякий раз, глядя на этот пейзаж, он испытывал такое же волнение, что и в свой первый приезд в Смехово, когда подвёз на «Москвиче» Носкова.

Несколько раз летом и осенью приходил он сюда и делал эскизы. Особенно красив здесь был закат. Багровое небо с лёгкими облаками опрокидывалось в тихую Березайку, а ели и сосны пылали как факелы…

Холст, натянутый на подрамник, загораживал весь угол. Первое время днём удавалось поработать всего несколько часов: очень уж короток зимний день, да и освещение так себе. Как только станет потеплее, перетащит он подрамник наверх, в мастерскую.

— Правда это, Артемушко, говорят про Ваську — то, будто большой начальник приезжал на дрезине и орден ему повесил… За какие же это доблести?