Выбрать главу

Плотник посмотрел на Артёма. Глаза у него были чистые и синие. А было время, когда Артём никак не мог определить цвет его глаз.

— Я тебе тоже позабыл сказать: переменил я свою службу — то… Последние ночки караулю эту дурацкую магазею. И вишь, оказия — то какая! В аккурат в воскресенье первый раз заступаю дежурным по станции. Уговорил меня начальник. Тут взяли одну девчонку, а у ей не получается. Дело — то сурьезное, не каждый может.

— Скажи, Гаврилыч, есть такое дело, которое ты не смог бы осилить?

— Есть, — вздохнул плотник. — Попробовал я как — то свою жизню на бумаге описать, целый месяц корпел, пять тетрадок извёл… Начал жёнке читать, а она через три листа уснула… Ну, думаю, глупая баба, где ей оценить. Без понятия. Пошёл к шурину, он мужик грамотный — техникум кончил… Так этот со второй страницы захрапел… Теперь, как сломает ево напополам — радикулит у него — ночами не спит, так присылает жёнку за мной. А та слёзно просит, чтобы я, значит, пришёл почитал свою писанину. Засыпает мой шурин от этого быстро… Только вон оно какое дело — то получилось. И сам я, понимаешь, стал засыпать… Ещё раньше шурина… Ну, я побег. Время подпирает… — Он было полез за часами, но раздумал и заковылял на службу.

— За подарок огромное спасибо! — крикнул Артём. — А твой портрет уже в Москве на выставке… Я его вместе с портретом Машеньки Кошкиной отправил. Вчера из Москвы письмо получил.

— В Москве? — ахнул Гаврилыч.

— В Москве.

— Эх, пить бросил, — сокрушённо сказал Гаврилыч. — По такому бы случаю… Ладно, один раз нарушу свой запрет. Отдежурю на станции, так и быть, приду погулять на твоей свадьбе… Ах ты, мать честная! В самой столице Москве мой портрет висит…

Ошарашенный Гаврилыч, разводя руками и качая головой, побрёл к магазину.

Артём прислонился к столбу и закурил. На небе ещё не было звёзд, но уже сгущалась сумеречная синева. Дул южный ветер. Вместе с влагой он принёс с собой запах прелой листвы, разбуженной земли и распустившейся вербы. И хотя солнце скрылось за лесом, с крыш капало. Побуревший, ноздреватый снег ещё цеплялся за заборы, прятался за навозными кучами в огородах, чудом держался на пологих крышах. Нынче рано утром Артём слышал грачиный грай. Весенние птицы галдели на опушке леса. Теперь со дня на день жди скворцов. А увидал скворца — знай: весна у крыльца. Завтра же нужно будет сделать несколько скворечников…

Послышался нарастающий шорох, вот он превратился в глухой и грозный шум — и квах! Это с крыши артемовского дома, обнажив посеревшую за зиму дранку, сполз и рухнул на клумбу порядочный кусок слежавшегося снега. Таня включила свет, подошла к окну, прижала к стеклу лоб и, увидев мужа, улыбнулась и помахала рукой. Артём видел, как она взяла на руки сына, покормила и положила на застланную пледом дедовскую кровать. Нагнулась над ним и, встряхивая черной головой, что — то стала говорить. Он вдруг подумал, что этот вечер с весенними запахами, далёкий грачиный крик, сползший с крыши снег, освещённое окно, стройная фигура жены, склонившейся над сыном, — все это останется в памяти навек. И куда бы его жизнь ни забросила, что бы ни случилось, он всегда вот так же отчётливо будет видеть это. В запечатлевшемся в памяти мгновении все: и счастье, и Родина, и сама жизнь…

Неподалёку раздался тихий девичий смех. У соседней калитки остановились двое: высокий парень в солдатской форме и маленькая тоненькая девушка. Задрав голову, она смотрела парню в глаза. Он что — то сказал, и девушка снова засмеялась. И Артём узнал этот смех. Так могла смеяться только Машенька…

Где — то за лесом затрубил паровоз. Над домами сквозь голые ветви деревьев мигнул и погас красный огонёк, а вместо него ярко загорелся зелёный. Семафор открылся — путь свободен. Вспыхнули огни в клубе. Откашлялся, прочистив заржавевшее горло, динамик, и приятный мужской голос запел: «Не слышны в саду даже шорохи…»

Сегодня в клубе танцы.

1968–1970

― Я СПЕШУ ЗА СЧАСТЬЕМ ―

1

Осенью 1946 года я ехал на крыше пассажирского вагона. Ехал в город Великие Луки. Кроме меня, на крыше никого не было. Впереди, на соседнем вагоне, спина к спине сидели два черномазых парня. Как пить дать, железнодорожные воришки. У одного на голове немецкая каска с рожками. Где он ее подцепил и зачем напялил? Парни иногда косо поглядывали на меня, но пока не трогали. Ждали, когда стемнеет. Тогда им легче со мной разговаривать. Мне было наплевать на них и на эту дурацкую каску. У меня в кармане лежал парабеллум.

Вагон покачивало из стороны в сторону, иногда сильно встряхивало, и он трещал. Во время войны вагон побывал в переплетах. На вентиляционных трубах дырки — следы мелких осколков.

Я люблю ездить на поездах. Особенно летом хорошо прохлаждаться на крыше вагона. Нет тут тебе душных купе, соседей, всю дорогу что-то жующих, нет полок, с которых свисает постельное белье. Нет голых ног, торчащих в проходе. Лежишь себе, как бог, и в небо смотришь. Кругом чистота, простор. Слышно, как впереди чухает паровоз. Пахнет дымом. Дымом дальних странствий.

Если немного повернешь голову, мир сразу оживает. Мимо скачут телеграфные столбы, лес шумит как на ветру. А на самом деле тихо. Это шумит поезд. Хорошо лежать на крыше. Хочешь не хочешь — начинаешь мечтать. Это когда у тебя все в порядке — мечтаешь о будущем. А когда у тебя на душе ералаш или ты что-то натворил — о будущем не думаешь. Думаешь о прошлом. Пусть твоя жизнь короче овечьего хвоста, все равно думаешь о прошлом. Как бы прикидываешь: было у тебя что-либо хорошее в жизни или нет? И вообще, что ты за человек?

О прошлом думать хорошо еще и потому, что прошлое всегда лучше настоящего. И ты в прошлом вроде бы лучше. Я заметил, что особенно много начинает думать человек, если у него совесть нечиста. И днем думаешь, и ночью, и даже проснешься — утром. И думы всё какие-то невеселые.

На душе у меня была слякоть, как осенью на проезжей дороге. Я не хотел думать о том, что вчера случилось со мной. Странная, черт возьми, штука жизнь. И непонятная. Еще вчера я мирно сидел в школе за партой и играл с Женькой Ширяевым в «балду». И вот сегодня — на крыше пассажирского поезда. Километров сто от дома. Никаких вещей. Парабеллум и книжка Вальтера Скотта «Квентин Дорвард». О том, что случилось со мной вчера на маленькой станции Куженкино, вспоминать не хотелось… Это не прошлое. Настоящее. В городе, куда я ехал, немцы, как писали в газетах, не оставили камня на камне, Там сейчас работал отец. Вернее, отчим. Секретарем партийной организации стройтреста. Ничего себе будет подарочек отцу!

Я стал думать о прошлом. Какое может быть прошлое у семнадцатилетнего парня?

Когда мне было десять лет и мы жили в Великих Луках, родители махнули на меня рукой. Заявили, что отказываются отвечать перед соседями за мои злодеяния. Собственно, особых злодеяний не было. Дело в том, что в нашем доме жили странные мальчишки и девчонки. У них совершенно отсутствовало чувство собственного достоинства. Из-за любой чепухи они мчались к моей матери и жаловались на меня. Когда Алька Безродный ни за что ни про что врезал мне в ухо и убежал, я не пошел капать на него. Хотя и знал, что его отец, лысый парикмахер, живо спустил бы Альке штаны.

Сам бог наказал Альку. Как раз под нашими окнами играли в «орлянку». Алька Безродный любил играть на деньги. Он мог весь день бросать бронзовую биту, сделанную из старинного пятака. А когда проигрывал, мог крикнуть «а-у!», схватить деньги и удрать. Ненадежный тип был этот Алька. Как-то раз утром, когда зазвенели внизу пятаки и гривенники, я отворил окно и стал смотреть на игру. Нечаянно я столкнул с подоконника маленький горшок со столетником. И бывает же так! Горшок кокнул Альку по стриженому затылку и раскололся. И тут Безродный повел себя очень странно. Не отрывая взгляда от кучки денег, он медленно поднял руки, ощупал голову и, убедившись, что она целехонька, заорал благим матом. Что-что, а орать Алька умел! У меня даже в ушах зазвенело. Я высунул в окно голову и спросил:

— Чего орешь, дурак? Голова-то твоя цела, а горшок мой разбился.

Алька посмотрел на меня, прикрыл глаза белыми ресницами и заорал еще пуще. Я же видел, что он, скотина, нарочно орет, — хочет, чтобы народ собрался.