У классической трагедии есть, кроме непсихологичности еще одно отличие от лирики: она молчит о благах и радостях любви и больше всего говорит о ее горе и бедах. Страх перед любовью, леденящая боязнь ее – это главное настроение, которое пронизывает большинство трагедий.
В «Агамемноне» Эсхила, в «Трахинянках», «Геракле» и «Эдипе-царе» Софокла, в «Ипполите», «Медее» и «Электре» Еврипида любовь – это кровавый двигатель людских поступков, она несет людям муки и ужас, смерть и измену.
Медея, которую разлюбил Ясон, мстит ему, убивая своих детей; Федра, полюбив Ипполита, своего пасынка, кончает с собой, а Тезей, ее муж, убивает Ипполита; Геракл в припадке безумия приканчивает жену и детей, а потом и сам гибнет от любви Деяниры; Клитемнестра, полюбив Эгиста, губит мужа, Агамемнона, а их дети, Орест и Электра, убивают ее; Эдип, который убил своего отца, Лая, и стал мужем матери, Иокасты, узнав об этом родстве, выкалывает себе глаза…
Ужас перед этим инфернальным чувством, страх перед этой демонической силой насквозь пронизывает классическую драму.
Но откуда все это берется? Почему так тесно смыкаются самые «дружеские» и самые «вражеские» чувства? Почему кровное родство омывается кровью? Почему люди, связанные самыми тесными узами жизни, несут друг другу смерть?
Греки по-своему хотят понять сущность жизни, и такое соединение нетерпимых полюсов и есть для них эта сущность. Полюса эти враждебны, они не могут жить вместе, но жизнь для греков – всесмешение, в ней все слито в синкретической неразделенности, и, сталкивая между собой ее крайние силы, они хотят постичь их смысл. Эта первичная этическая диалектика – еще диалектика страха, диалектика первых попыток познания.
Есть тут и другая, более близкая причина.
Семья времен Троянской войны – арена еще не окончившегося гигантского исторического перелома. Остатки матриархата доживают последние дни под ударами патриархата, отцовское право еще теснит материнское, в жизнь – на место полигамии – входит моногамная семья – совершенно новый уклад человеческих связей приходит на смену старому. И любовные распри, измены, убийства – все они прямо выражают эту эпохальную революцию, служат ее звеном и от этого имеют всемирно-исторический смысл.
Поэтому-то Эрот классической трагедии – это не тот веселый и порхающий летун, которого мы привыкли видеть. Хор в еврипидовском «Ипполите» называет его царем над смертными, жестоким богом, который сеет смерть и проклятья. «Вы ужасы миру о силе \\ Киприды могли бы поведать», – поет он. Эрот – это страшный бог, которого боятся другие боги, – такой, каким он был у Гесиода, или в древних гимнах, или у первых лириков Греции.
Это еще ступень страха перед непонятной силой, ступень цепенящего недоумения. Для греков той эпохи жизнь полна тайн, и самый, пожалуй, ясный ее двигатель – это воля богов. Герои многих классических трагедий, особенно ранних, – всего лишь наперстки на пальцах рока, и они действуют так, как он велит им.
Боги – это псевдоним неясных человеку движущих сил жизни, и чем больше эта неясность, тем больше пружин своей жизни человек отдает богам – и тем страшнее, сильнее, могущественнее кажутся они ему.
И любовь выглядит в трагедии такой же страшной и непонятной, как эти боги, силой, – и такой же могущественной. Чувства, которые испытывают герои, это не обычные человеческие чувства, а титанические импульсы души. Как будто обычные чувства взяты под увеличительное стекло, чтобы лучше рассмотреть их, и от этого резко выросли в масштабах, стали неузнаваемо другими.
Вот, например, какую ураганную силу ненависти извергает Клитемнестра, эта леди Макбет Античности, убив Агамемнона:
Это не чувства человека, а сверхчеловеческие страсти, циклопические клокотания души. Любовь, ненависть, радость, тоска, горе – все они достигают у древних накала страсти, и эта страсть швыряет человека как песчинку, владеет им, как рабом, как ураган щепкой.
Страсти, которые стоят в трагедии на месте чувств, – тогдашние псевдонимы человеческих чувств, их заменители. Таким было тогда понимание чувств, такими были представления классических времен о чувствах человека. Видимо, до психологического реализма тут еще далеко, и тогдашняя лирика ближе стоит к нему, чем драма.