Троянская война началась у Гомера из-за любви, но любовь в «Илиаде» – только внешняя веха, а центр ее – битвы героев и народов. В римской лирике именно любовь, а не битвы, – центр жизни, и поэты говорят не о войне, а о мире, не о народах, а о двух людях, и не обо всей их жизни, а только об их любви.
Не раз бывали в истории такие переходы от героической эпопеи к лирической интимности: так лирика трубадуров пришла на смену гремящему эпосу Средневековья; так после возвышенной героики классицизма начал свой путь сентиментальный роман… Но тут этот переход случился в первый раз и, едва начавшись, прервался, – чтобы через тысячу лет продолжиться с прерванного места.
Частная жизнь личности делается в те времена суверенной, противопоставленной всему остальному, и лирика «специализируется» на ней.
Сначала у Сафо, Архилоха, Анакреона, потом у Феокрита, Мосха, Биона, потом – уже решительно – у римских лириков любовь начинает превращаться в ось жизни, ось мировой поэзии. Не с начала нашего тысячелетия, как это считают многие, а на целую эру раньше.
Именно тогда появляется ощущение исключительности любви, ее несравнимости с другими чувствами. То и дело говорят поэты, что любовь – центр жизни, самое главное в ней, что она сильнее всего на свете – сильнее уз крови, сильнее даже инстинкта жизни.
Происходит переключение поэзии в сферу личных чувств, рождающихся свойств личности. И это не упадок искусства, как говорили раньше, а сложное, как всегда бывает, его развитие – из потерь и приобретений. Общественное звучание поэзии пригасает, но зато личностные ее мотивы звучат громче, и это – эхо обычного развития общества, сплавленного из противоречий и противоположностей.
Любовь, о которой идет речь в искусстве, была индивидуальной уже и в те времена. Любимый человек как бы отделялся от других, все в нем начинало казаться особенным, неповторимым – и это не удивительно. По самой своей природе любовь – чувство одного к одному, чувство именно индивидуального, а не типового, не безликого тяготения.
Безликим может быть узкотелесное влечение, а любовь и появляется потому, что на смену эросу приходит сплав духовных и телесных влечений. Это, конечно, высшие взлеты любви, и возможно, что они не преобладали тогда в самой жизни… Но то, что в своих вершинах любовь была индивидуальной, хорошо видно в эллинской поэзии.
Недаром так ярко говорят античные поэты о своей любви именно к этой женщине. Недаром Овидий, который не был приверженцем строгих нравов, писал, что хочет любить только одну Коринну и хочет славить только ее одну (хотя он любил не только ее и славил не только ее одну).
В это время в лирике появляется почти немыслимый раньше мотив верности любви. Этот мотив верности – явная ветвь на стволе индивидуальной любви, такой же обычный ее признак, как и ревность. Интересно, кстати, что среди многих богов любви у греков не было богини ревности.
В древних преданиях, у Гомера, у Гесиода мотива ревности нет – или почти нет. Когда Гера узнает о проделках Зевса, она гневается, приходит в ярость – но не ревнует, не испытывает то едкое жжение сердца, ту уязвленную боль любви, тот сложный сплав чувств, который мы называем ревностью. Когда у Ахилла отбирают пленницу Брисеиду, больше оскорблена его честь, а не его чувство, его самолюбие, а не его любовь.
И у поэтов доэллинских времен куда меньше, чем на подступах к нашей эре, мотива ревности: видно, как нарастает индивидуальность любви, заметней становится тяга именно к этому человеку.
Появляется тогда и мотив вечности, поэты – как это делал Проперций – начинают давать клятвы в любви до гроба. И это не случайно. Во времена, когда не было еще любви, а было одно только телесное влечение, долгота этого влечения была меньше. Родившись на свет, любовь резко удлинила сроки любовных связей. Ведь телесную радость могут дать многие, а полную радость любви – и телесную и духовную – дает только любимый. И поэтому так важно стало, чтобы источник этой радости – любовь к одному человеку и его любовь к тебе – не иссякал как можно дольше.
Поэтому в античной поэзии начинает звучать нота нескончаемости любовного чувства. Проперций пишет:
Слова эти, конечно, иллюзорны: все мы знаем, что вечной любви нет, и поэзия, которая говорила о любви до гроба и после гроба, питалась утопическими взглядами – то наивно романтическими, то религиозными, мистическими.
Но Проперций лишен восторженности трубадуров, он понимает, что счастье мгновенно, что оно быстро проходит. И именно потому, что он горестно ощущает всю его быстротечность, он и хочет, чтобы оно было всегда. И это еще одна примета настоящей индивидуальной любви – желание, чтобы она не кончалась, невозможность представить, что она когда-то умрет.