Выбрать главу

Искренне Ваш

Максимилиан».

Хуарес из Монтеррея — Максимилиану Габсбургу, называющему себя императором Мексики

«Вы приглашаете меня в Мехико, куда и Вы направляетесь, на конференцию, в которой примут участие и другие вожди борющихся группировок, и обещаете нам охрану и безопасность, гарантированную Вашим словом и честью.

Я не могу принять Ваше предложение, сеньор. Моя занятость не дает мне этой возможности. Но если бы я смог принять его, поступившись моими государственными обязанностями, то я не доверился бы слову и чести агента Наполеона, слову и чести человека, окруженного мексиканцами, продавшимися французам…

Вы утверждаете, что — прими я Ваше предложение — и Мексика получит мир и счастье, а империя даст мне какой-нибудь крупный пост, соответствующий моей опытности и патриотизму. Разумеется, наше время, сеньор, знает знаменитых предателей, нарушивших свои клятвы, бросивших своих соратников, забывших свое прошлое и все, что свято для честного человека. В своем предательстве отступники обычно руководствуются низменным честолюбием и желанием удовлетворить свои страсти и даже пороки. Но тот, кто исполняет сегодня обязанности президента республики, вышел из самой глубины народа, и он погибнет, если провидению угодно, чтобы он погиб, но не нарушит присягу, сделает все, чтобы оправдать чаяния нации, вручившей ему свою судьбу, и поступит так, как велит ему совесть.

Я вынужден заканчивать из-за недостатка времени. Но добавлю одно: людям, сеньор, дано узурпировать права других, посягать на их собственность, покушаться на жизнь тех, кто защищает свою свободу, представлять их добродетели преступлениями, а свои пороки — добродетелями. Но существует нечто, неподвластное этой проказе, — высокий суд Истории. Судить нас будет История.

Ваш покорный слуга

Бенито Хуарес».

О ПРИЧУДЛИВОЙ СВЯЗИ СОБЫТИЙ

13 июля 1870 года Гладкой стоял на борту торгового барка, на который он напросился пассажиром, чтобы пересечь Каспий с запада на восток — от старого Баку с его грязными кривыми улицами, уходящими вверх от берега, и раскаленными коричнево-серыми камнями ханской крепости, стоящей у самого моря.

Андрей Андреевич смотрел на зеленую прозрачную, холодного оттенка воду за бортом, на яркую белую полосу хрупко пузырящейся пены, уходящую от носа барка под маленьким углом вдоль борта. Он стоял в тени паруса и щурился иногда на пылающую голубизну неба. Вода шипела за бортом.

Грудь сегодня болела меньше, чем прошлые дни. Когда он приплыл из Астрахани в Баку, ему стало хуже. Вернулось кровохарканье, которого не было, пока он плыл по Волге. Но через три-четыре дня полегчало.

Он очень надеялся на сухую жару Туркестана.

Дерево борта и палубы, отшлифованное, промытое, пропитанное соленой водой и солнцем, отливало сединой.

Андрей Андреевич сел на палубу, прислонившись спиной к борту, и достал из кармана широкой парусиновой куртки, сшитой ему бакинским портным-армянином, одну из своих мексиканских книжек с записями за шестьдесят первый год и наклеенными на страницы газетными вырезками.

Когда два месяца назад в Москве он узнал наконец, за что же в самом деле арестован был Иван Гаврилович Прыжов, когда убедился, что участие Ивана Гавриловича в убийстве не вымысел и не случайность, он сказал себе, что должен немедленно писать свою книгу. Нет, нет, никаких пропагаторских аналогий, никаких эффектных сближений. Надо ясно и подробно рассказать о том, что случилось в этой, за тридевять земель лежащей Мексике… Он вспомнил теперь, сидя спиной к горячему борту, за которым чавкала и шипела зеленая каспийская вода, как октябрьским промозглым московским днем Иван Гаврилович говорил ему: «Они нас до отчаяния доводят…» До какого же отчаяния надо было довести умницу Ивана Гавриловича, чтобы он пошел убивать человека — ясное дело! — не виновного ни в чем…

Рассказать необходимо — что бывает, когда целые народы до отчаяния доводят, как в Мексике…

Андрей Андреевич раскрыл книжку. Сегодня он поставил себе разобрать обстоятельства лета шестьдесят первого, такие запутанные и страшные.

Взглянув на вырезки, Андрей Андреевич понял, что события десятилетней почти давности вовсе не представляются ему прошлыми, наоборот, он смутно видел их впереди, где-то там, за зеленым морским перегибом, куда шел барк. Он не раз уже ловил себя на том, что не может осознать понятие — прошлое. Ничто не уходило, не оставалось позади.

Когда после полутора лет метаний по России, съевших остатки его состояния и вернувших чахотку, излеченную, как он думал, в Мексике, когда после этих полутора лет он решил, что пора приниматься за книгу, он стал размышлять о времени. И не мог представить себе время единонаправленным потоком. Ему представлялось огромное, вогнутое, как чаша, движущееся пространство, на котором располагались события, свершавшиеся единовременно, пересекавшие друг друга, набегавшие одно на другое. Он твердо знал теперь, что порядок их сочетаний совсем не тот, который представляется взгляду. Он знал, что его прибытие в Веракрус в шестидесятом году надо поставить рядом не с отплытием из Кронштадта или Ливерпуля, а с безмятежной беседой пятьдесят третьего года, которую вел он в московском трактире с Иваном Гавриловичем Прыжовым… И многие события, совершившиеся по видимости в свой срок, на самом деле в этот срок только выступили на поверхность, а свершились давно.