Выбрать главу

— Завидую вам. Мне никогда беззаботно учиться не пришлось. Все впроголодь да с препонами. Меня ведь на словесный факультет не приняли — мужицкий сын. Я на медицинский… Там числился, а на лекции — к Бодянскому, Буслаеву, Соловьеву, Грановскому… Ну-с, меня с медицинского-то и поперли… Да вы-то чего краснеете? Вы тут не виноваты. А статья ваша — хороша своим тоном, бог с ним, с Прескоттом. Существенность в том, как вы несчастья этих индейцев почувствовали… Чувство здесь важно! У меня, знаете ли, у самого планы… С той минуты, как я узнал, что всякий зверь, всякая былинка, всякий, извините меня, дурак имеет свою историю — личную, так сказать, а не историю волков вообще, или там луга заливного, или всех дураков в Москве, свою, личную, — с тех пор меня стыд гложет, ибо мы, русские, своей истории не имеем — личной истории народа, да-с! Жизненной, так сказать, истории, социальной. Все пишут люди умственную историю. А это малая толика дела. Чем живут люди — вот история! Народные верования, социальный быт — хлеб, вино, община, поэзия этого быта… Как без этого понять личность народа? А уж потом свести умственное развитие с этим социальным движением… Умственная жизнь идет себе. А социальную жизнь подавляют, корежат. И она рождает волнения масс народа — революции, бунты. А умственная деятельность, борясь с деспотизмом разного рода, в этих волнениях только опору себе находит. Она ими пользуется, и все. Ах, милый вы мой друг, если бы можно было описать первобытное, так сказать, состояние народной социальной жизни — сколько истины бы открылось!

Гладкого разморило — от непривычной водки, солнца, жарко пекущего сквозь окно. Голос Прыжова доносился глухо. Но от этого он только крепче понимал сказанное, слова Прыжова окутывали его, ему хотелось плакать от силы и правды этих слов.

— Я вас очень понимаю, — сказал он и впервые за это время прямо посмотрел на Прыжова и удивился его лицу — короткий твердый нос с крупными ноздрями, четкий железный рисунок очков, две глубокие вертикальные складки на переносице, — все было сильно, зло и определенно. — Я вас очень понимаю. И себя теперь лучше понимаю. Мне такую вот историю… это и есть дело… Первобытное состояние! Очень понимаю, Иван Гаврилович, какие истины основательные можно извлечь!

— Опоздали мы, пожалуй, — много в России наносов…

— Так ведь можно другой народ найти — молодой, ясного состояния!

Прыжов внимательно, как предмет, рассмотрел лицо Гладкого. Тот в смущении улыбнулся обмякшими, непослушными губами. Зубы у него были белые, крупные.

— Вот думаю я, Андрей Андреевич, — Прыжов поднял графин к солнцу в окне и стал поворачивать его, вызывая зайчики на досках стола, — я думаю, долго ли вы таким чистым и свежим продержитесь… С одной стороны, надо, чтоб жизнь вас поободрала — без этого ум не проснется и чувство не поумнеет, а с другой — много потеряете в той самой первобытности взгляда, о коей толковали…

Гладкой увидел, что муха, вытянувшись на всех ногах, поочередно пробует крылышки, блаженствуя в жарком пятне.

— А знаете ли вы, Андрей Андреевич, — вдруг спросил Прыжов, — что Англия и Франция ведут переговоры с Турцией?

— Да и бог с ними, — оторвав сонные блестящие глаза от мухи, отвечал Гладкой. — Раз им так приятно…

— Им-то приятно, — сказал Прыжов, старательно посыпая солью кусок хлеба. — Да нам-то каково? Это все самозванец этот — новый Наполеон… Он на нас за дядюшку зол. Он еще себя покажет! Война будет, Андрей Андреевич. Положат народу тьму… Помяните мое слово. Наполеон Третий… Миру и одного предостаточно было!

И тут он увидел, что Гладкой дремлет, привалившись плечом к стене возле окна.

«Небитый ты, брат, необиженный… Худо тебе будет», — подумал он.

РАДИ СВОБОДЫ

У него было характерное лицо самбо — резкое сочетание индейских и негритянских черт — длинный, слегка горбатый нос индейца и толстые негритянские губы.

Генералу Хуану Альваресу минуло шестьдесят пять лет. Его густые волосы и бакенбарды были матово-белы, как молоко.

На протяжении сорока пяти лет он участвовал во всех значительных войнах на территории Мексики. А войны шли почти постоянно.

Едва ли кто-нибудь во всей стране был сильнее предан идее свободы, чем этот старый партизан — погонщик мулов, юношей пришедший в отряды великого Морелоса, а затем сражавшийся вместе с Висенте Герреро, ставший генералом инсургентов, законно избранный губернатором штата, названного именем Герреро, но так и не выучившийся грамоте и не составивший хотя бы скромного состояния.