Офицер все это время покуривал.
— Попросите его не курить, — сказала Елизавета Максимовна, заметив, что муж болезненно поморщился. Глянув на нее с веселым удивлением, переводчик ответил:
— Придется потерпеть, мадам. «Могло быть и хуже», — убеждал себя Трофимов, отметив это обращение — «мадам». — Ein Moment! — воскликнул вдруг немец, когда из недр дубового двухтумбового стола были извлечены переплетенные в кожу альбомы с марками и резной ящичек со старинными монетами. Рано или поздно — Трофимов понимал это — их должны были найти. Среди марок и монет были редкостные. Жаль, конечно. С каждой монетой, с каждой маркой связана целая история. Но даже если и это заберут, да тем все и кончится, можно считать, что легко отделались. Альбом немец полистал бегло, испытующе поглядывая то на Трофимова — он сохранял полнейшую невозмутимость, — то на марки. Тяжелый ларчик заинтересовал его больше — может быть, потому, что был заперт. Протянул руку, сказал требовательно:
— Schlüssel!
Подмывало сказать, что ключа нет; было и другое искушение: вынуть этот крохотный ключик на серебряной цепочке и бросить в окно — пусть поползают в кустах, поищут. На кончике языка висело: многовато, мол, награбил; когда придется удирать, унесешь ли? А если на море разбомбят — другого-то пути у них нет, только морем, — не пойдешь ли ко дну с таким грузом?.. Даже соответствующую немецкую фразу сложил в уме, однако сдержался. Сделал шаг вперед и положил ключ — в протянутую ладонь. Цепочка обвилась вокруг ключа изящной, крохотной змейкой…
Ну что же, грабеж так грабеж. Это даже лучший из возможных вариантов. Книги-то они наверняка не заберут…
Порывшись в шкатулке и снова закрыв ее, офицер небрежно махнул стеком в сторону забитых книгами стеллажей, которые уходили под потолок и, казалось, нависали над комнатой.
Удивительна все-таки человеческая способность, нащупав больное место, безжалостно бить по нему и развлекаться этим… Офицер махнул стеком и в самом деле небрежно, даже отвернулся потом от книг, отошел к окну. Но то ли солдаты уловили что-то, то ли это сперва получилось само по себе — книги они не сбрасывали даже, а низвергали, выворачивали целыми рядами, обрушивали на пол, как выворачивают каменные глыбы или обрушивают пласты. Трофимов побледнел и сцепил зубы. Офицер, заметив это, оживился, повеселел, скомандовал:
— Schneller, schneller! И работа закипела. Книги стояли плотно, прижавшись плечом к плечу, спрессованные почти в монолит и, даже падая, рассыпались, покидали друг друга неохотно. Когда рухнул и развалился на полу один из книжных рядов, Трофимов вдруг бросился и выхватил нечто в картонном футляре.
— Zurück! — запоздало крикнул немец. Похоже, он ждал чего-нибудь подобного, как рыболов ждет поклевки, и теперь досадовал, что прозевал самый первый момент.
— Auf! — приказал подняться…Этот порыв и для самого Михаила Васильевича оказался неожиданным. Книги низвергались, как камнепад, и он тоже упустил тот момент, когда дошла очередь до пушкинских полок, а потом увидел в этом камнепаде картонный футляр, в котором хранил прижизненное, 1830 года издание «Бахчисарайского фонтана», и бросился подхватить, спасти его, не дать ему оказаться под этими сапогами. Сейчас он бережно ощупывал оказавшийся не поврежденным футляр.
— Aufstehen! — повторил немец.
Трофимов поднялся. С показавшимся ему самому странным самоотречением он был готов отдать этому сукину сыну книгу, лишь бы она уцелела. На долю пожелтевших, ставших от старости ломкими листов за сто с лишним лет, прежде чем они попали к Трофимову, уже выпало так много разного, что не хотелось подвергать их новым испытаниям. Он готов был, чтобы их сохранила хотя бы и жадность. В том, что, уцелев, они в конце концов попадут все же в достойные руки, Трофимов почему-то не сомневался.
Однако надо объяснить всю ценность содержимого футляра. Ничего объяснить не успел. Заглянув в футляр и увидев в нем ветхую русскую книжицу, гестаповец вытряхнул ее и бросил в окно. Она падала наземь, беспомощно трепыхаясь, как сбитая влет птица.
Трофимов кинулся к немцу и напоролся на хлесткий встречный удар стеком по лицу — на этот раз рыболов не прозевал. Впрочем и приманка оказалась отличной.
Удар, вскрик Елизаветы Максимовны и отчаянный детский вопль: «Дядечка Миша!..» Откуда здесь взялась Вера Чистова?
Трофимов выпрямился и вытер кровь с лица.
Господин офицер все еще стоял перед стариком в позе укротителя и, похоже, испытывал приятное возбуждение. Не оборачиваясь, сказал:
— Старикан, кажется, спятил.
— Не думаю, — возразил переводчик. — По-моему, он просто старается нас отвлечь.
— Что-нибудь нашли?
— Московская сводка, написанная от руки. Прикажите вынимать книги по одной — среди них может быть что-нибудь спрятано.
…Нет, они пришли не просто пограбить. Грабеж, мордобой, издевательства — это само собой. Но главное — они ищут. И переводчик, который держится в тени, даром времени не теряет. Стопка бумаг, оставленных им на столе, не велика, но это опасные бумаги.
Есть ли выход? Видимо, нет. Поняв это, Елизавета Максимовна испытала одно желание — быть ближе к мужу. Хотелось обнять его и утешить, сказать, чтобы не терзался. Ведь казнится небось из-за своей беспомощности.
— Zurück! — остановил ее немец. Значит, и это нельзя.
— Господин переводчик! — радостно воскликнул полицай, показывая какую-то книгу.
Это было дореволюционное еще издание Ленина — подписано «Н. Ленин». Переводчик особенного значения находке не придал — старик, на его взгляд, явный библиоман, а книга и в самом деле редкая — тут все ясно. Хотя об умонастроений, видимо, и это свидетельствует. Но старик и без того обречен: доносы, черный список… В других обстоятельствах, может, пока и пожил, не тронули бы, чтобы выявить связи, сейчас же, когда вот-вот придется отступать, времени не осталось — решено просто ликвидировать всех подозрительных. Ликвидируют и его.
А обыск… Весь его смысл в приобретениях, которыми этот унтерштурмфюрер поделится с начальством, и в надежде зацепить кого-нибудь еще. Зацепкой может стать, к примеру, какое-нибудь совсем свеженькое издание — вот тогда старичка потрясут, порасспрашивают о людях, постараются подобрать ему попутчиков на тот свет. А эта дореволюционная книга… Немца она, однако, заинтересовала. Пришлось объяснить. Сразу крик: «Коммунист!»
И снова удивил старик. От недавнего притворного спокойствия не осталось и следа. Лицо дышало откровенной ненавистью.
Что случилось? — спросил себя переводчик. Должна же быть какая-то причина столь разительной перемены… И увидел ее: один из производивших обыск солдат вытряхнул из книги листок, развернул и положил на стол. Это был экземпляр «Крымской правды». Вот и зацепочка нашлась.
Теперь, когда все дела были сделаны, одна мысль глодала переводчика: что было в картонном футляре? Этот дурак арийских кровей вполне мог по невежеству выбросить что-нибудь действительно ценное. Себя-то он обеспечил, солдатня довольствуется тряпками, которые сегодня же будут проданы и вскоре пропиты, ему же, переводчику, не досталось пока ничего…
Давно уже не поют трубы перед атакой. Последний раз он слышал кавалерийскую трубу в 1920 году. Сам, привстав на стременах, подал знак трубачу. Сейчас обходятся без этого.
А удивительное чувство рождала труба. Можно быть сколь угодно трезвым, скептическим человеком, в упор видеть всю замешанную на крови и окопной грязи прозу войны и испытывать трепет при этом высоком, зовущем звуке, Куда, на что зовущем? Уж не в этом ли суть?
Ничего хорошего труба не обещает. Она ведь может звать и на страшный суд. И все равно — подъем и трепет.
Тут во всем противоречия. Как это у Блока: «под черною тучей веселый горнист…» И чуть дальше: «военною славой заплакал рожок, наполняя тревогой сердца…»
И сейчас он испытывал то непередаваемое, что будит труба. Пришли раскованность и безоглядность; хитрость и осторожность переплавились в какое-то новое качество, а страха он не знал никогда. И даже о Лизе думал, отделяя ее от себя: он уходил, она оставалась. Солдатское, почти позабытое восприятие: мы уходим — они остаются. Только надежды на возвращение на сей раз — никакой.