— Время еще есть? — спросил вдруг Чистов.
— А что?
— Промашку мы сделали, Лукич. Кабель, который под мостом, твоим ножом не взять…
— Как это?! — На Чистова надвинулось исказившееся до неузнаваемости лицо Гузенко.
— Не взять его ножом — большие ножницы нужны…
— Да ты понимаешь, что говоришь?..
Они сидели вдвоем метрах в пятидесяти от моста, прячась в разросшихся кустах буксуса и вечнозеленой калины, которые декоративной стенкой отгораживали реку от Пушкинского бульвара.
— …А гранатой здесь тем более нельзя — может получиться детонация…
— Ты понимаешь, что говоришь?..
— Жди меня здесь, Лукич. Вернусь через двадцать минут. Воистину: беда идет и другую за собою ведет. Прыгая с подпорной стены, Чистов упал на больную ногу. Домой приковылял из последних сил, временами почти теряя сознание. Мать, к счастью, была дома. Выглянула из комнаты Верочка. Мать начала было причитать, но он остановил ее:
— В нижнем ящике лежат большие ножницы — достаньте их.
Она вытащила. Как раз то, что нужно.
— Мама, надо бегом отнести их. Поняли? Бегом. Идти будете по Пушкинскому бульвару вдоль речки…
— Да ты никак ополоумел. Я тебе что — девочка? Бегом, вдоль речки… Куда? Зачем?
— Сашу Гузенко знаете?
— Да мало ли к тебе тут разных ходит…
— А я знаю, а я знаю!.. — сказала Верочка.
— Брысь, отсюда, сорока! — прикрикнула на нее бабушка.
— Саша Гузенко ждет эти ножницы в кустах, не доходя моста. Поняли? Метров пятьдесят от моста, в кустах. Саша Гузенко, партизан, мой начальник…
…Девчушка и в самом деле поступила, как сорока: схватила эти ножницы и порхнула прочь — только ее и видели. Она бежала вприпрыжку через город — не прячась, легкомысленно и беспечно. Эти легкомыслие и беспечность казались столь очевидными, что никому не приходило в голову остановить ее и спросить, куда, зачем она скачет. Впрочем, тревожно суетившимся солдатам отступающей армии было, наверное, не до нее.
Она шмыгнула через площадь у Пушкинского базарчика под платаны пустынного сейчас бульвара. Здесь ее бег замедлился, и она как бы запела: «Са-ша Гу-зен-ко, Са-ша Гу-зен-ко!..»
Лукич услышал ее издалека.
Отдав ножницы, она убежала не сразу, твердо решив узнать, зачем они понадобились. На ее глазах Гузенко сполз в заросшее бурьяном, кустами и молодой древесной порослью русло речки, пробрался к мосту и спустя несколько минут вернулся.
— Ты еще здесь? — удивился он (на то, чтобы рассердиться, не оставалось сил).
— А ножницы? — спросила она. Хозяйственная девчушка! Надо было немедленно спровадить ее отсюда, К счастью, чувство юмора Лукичу не изменило.
— Ты знаешь, кто я такой? Девочка молча наморщила лоб и подняла почти бесцветные бровки.
— Я — старший лейтенант, и ты должна выполнять все мои приказания. Быстрее беги, домой и доложи отцу, что все в порядке.
Слава богу, она не стала ни о чем расспрашивать, убежала..
Взлетели сигнальные ракеты на Дарсане, и бойцы первого батальона 777-го полка 227-й Темрюкской стрелковой дивизии вместе с партизанами пошли в бой. Со стороны Никитского сада двигалась при поддержке танков — им нелегко приходилось на извилистой горной дороге — наша пехота, части, которым сегодня вечером будет салютовать Москва и которые удостоятся почетного наименования Ялтинских, Между тем в центре города — на подступах к порту, в Цепях, на Виноградной, Аутской, на набережной — тоже шла перестрелка.
Включая рубильник на центральном пульте, офицер невольно съежился, ожидая взрывов, от которых содрогнется земля. Но взрывов не было. Еще и еще раз он с размаху втыкал рубильник — никакого отзвука. А стрельба слышалась совсем рядом.
Выбежал во двор — машина была уже заведена. Махнул рукою шоферу: гони! Но когда автомобиль выскочил из двора к повороту на Севастопольскую, по нему почти в упор ударило сразу несколько автоматов.
ГЛАВА 31
У СД был свой отлаженный конвейер. Машина с арестованными обычно поднималась из города и въезжала во двор через главные ворота. Вид у этих тяжелых ворот внушительный. Да и весь комплекс зданий, где находился застенок, производил даже сам по себе мрачноватое впечатление, хотя и строился как вилла какого-то богача.
Само слово «застенок» оказалось здесь не случайным. Затененная старыми кедрами небольшая сравнительно усадьба вычленена и как бы приподнята над всем окружающим высокими каменными стенами. Одна из них — подпорная, но другая, под прямым углом сопряженная с нею, начинаясь как подпорная стена, становится затем внешней глухой стеной неких не видных снаружи, спрятанных под землею построек. Своеобразный фокус строителя: снаружи, со стороны улицы, высится каменная стена, а изнутри, со двора, вниз уходят ступени подземелья.
…Постоянно ловлю себя на предубеждении, которое возникает при одном взгляде на эти здания — так много чудовищно страшного связано с ними. Здесь выкалывали глаза, отрезали уши, выворачивали руки в суставах… Понимаю, что сами здания ни при чем, и все же…
Претензия прямо-таки шибает: ворота с башенками, со странноватой надстройкой — «замковые» ворота, стена — «крепостная» стена, передний двор — эдакий дворик цитадели… Но это, видимо, и нравилось «сверхчеловекам». Они дополнили антураж шлагбаумами, часовыми и черным эсэсовским флагом.
Собственно вилла совершенно в другом стиле — спокойные, мягкие линии, просторные и удобные балконы, большие окна. И двор здесь становится совсем другим — по-настоящему южным, и калитка в подпорной стене должна бы настраивать на игривый лад… Не могу отделаться от мысли, что на здешнего строителя каким-то образом повлияла двуликость Алупкинского дворца.
В «готической» части усадьбы арестованных содержали, на уютной вилле с венецианскими окнами — допрашивали и пытали. Измордовав, опять бросали в камеры. А когда «материал был отработан», прибегали к помощи запасного выхода. Дело в том, что в самой «крепостной» стене есть еще одни — нижние — ворота. К ним и подгоняли машину. В такие минуты в переполненных камерах воцарялась мертвая тишина. Всех интересовало, куда поедет машина. Это было чрезвычайно важно. Направо и вверх по Симферопольскому шоссе означало неизвестность и хоть смутную, но надежду. Если же машина поворачивала налево — значит, людей везли на Массандровскую свалку — на расстрел.
— …Тебе-то что с этого? — спросил раздраженный голос из дальнего угла камеры.
— Мне лично? Ничего.
— Тогда чему радуешься?
— А я не за себя. Там, — Трофимов показал на глухую стену, — остались другие люди, остались дети…
— Они остались, а нам крышка. Ни щелочки не видать.
— Не говори, — вступил в разговор кто-то третий (лица разглядеть в темноте было невозможно, да и были все на одно лицо — грязны, небриты), — в прошлом году отсюда удрал кто-то…
— А может быть такое, что наши вдруг высадят в Ялте десант? В Евпатории, когда высадились первый раз, немцы в тюрьме пострелять никого не успели…
— В Феодосии было то же самое. Разговор становился общим. Обычные тюремные надежды: на побег, на чудо.
— Все может быть, — согласился Трофимов. — Как говорится: пока дышу, надеюсь.
— А у нас говорят: пока солнце выйдет, роса очи выест. — Это был все тот же раздраженный голос из дальнего угла.
— Так это точно, что наши под Одессой?
— Сам читал московскую сводку, — отвечал Трофимов.
Человек, который сидел с ним в одной камере, рассказывал потом, что Михаил Васильевич вел себя очень достойно. Понимал, видно, что отсюда ему не выбраться, а потому решил не скрывать свои взгляды и свое отношение к происходящему. Как мог, подбадривал и утешал товарищей по несчастью. Он производил впечатление человека, переступившего некую грань, за которой происходит полное освобождение, поражал всех твердостью духа и ясностью ума.