Мне было неясно только одно: что таилось за этой фетишизацией, за раболепным преклонением перед канцелярской печатью и резолюцией начальника – фанатическое чувство внутренней дисциплины или подленький расчет, называемый еще „личной выгодой”?
Но событие на станции Церовене смешало все карты. В тот страшный день он потащился к черту на кулички, чтобы не оставлять меня наедине с моим горем. Так может поступить только настоящий друг, человек доброго сердца. И потом, когда я в приливе ненависти ударил того мерзавца и он грохнулся в пропасть, когда я готов был дать показания о том, что толкнул его умышленно, – разве не Яким Давидов подействовал на меня отрезвляюще, вышиб у меня из головы псевдорыцарское намерение заявить на самого себя? Уж если этот поступок не считать благородным, но тут, как говорится, крыть нечем.
Его поступок кажется мне еще благородней сейчас, когда у меня мелькает мысль, что я был его первым конкурентом на попршце математических наук! Ведь ему ничего не стоило убрать меня с дороги, – случай подвернулся самый что ни на есть удобный. Промолчал бы и все. Но он этого не сделал.
Итак передо мной стоял вопрос, как я должен относиться к Якиму Давидову теперь и в будущем. Когда я думал о нем, в сердце не было ни крупицы тепла, но разве всегда мы должны слушаться голоса сердца?
Трудная зима навеяла в душу и другие тревоги. После трагической кончины отца и моего страшного поступка я стал впадать в пессимизм, все виделось мне в мрачном свете. Хотелось крикнуть кому-то в лицо, что слово „человек” звучит не так уж гордо, что гомо сапиенс вершит великие дела, но он способен и на мерзости, что он далеко не такое совершенное творение, каким его расписывают разные философы и писатели… Я даже спрашивал себя, в состоянии ли гомо сапиенс создать совершенный мир, не допустить фатальных промахов.
Раз, когда я пытался выкарабкаться из очередного приступа отчаяния, меня вдруг осенило: „А почему бы человеку не создать человека-машину, которая помогала бы ему, предохраняла от ошибок в общественной, да и в личной жизни? Гомо сапиенс психически несовершенен, поскольку его поведение подчиняется субъективным эмоциям; он не в состоянии выбрать из тысячи решений самое удачное – ведь его возможности запоминать, вычислять и сопоставлять ограничены в силу биологических особенностей. „Гомо-сапиенсу, – сказал я, – без помощи машины-человека ни за что не создать совершенный мир!”
Я, конечно, не обольщался мыслью, что первым додумался до этого. Больше того, мне было прекрасно известно, что в этой области ведется большая работа и уже многое сделано. Я удивился тому, что впервые в жизни меня властно потянула к себе определенная цель.
В один из апрельских дней, когда солнце весело смеялось прямо в окна нашего померкшего жилища, я отправился в университет с чувством неясной беспричинной радости в душе – пожалуй, это было смутное ожидание близкого счастья. И предчувствие не обмануло меня. На перекрестке улиц Шипка и Шейново в этот ранний час я увидел Виолетту! Я ставлю знак восклицания не из-за ранней поры, а потому что встреча эта была для меня неожиданной и самой вожделенной из всего, что я желал. Вот что значит предчувствие. Не какое-нибудь, конечно, а то, что утром улыбается в душе навстречу восходу солнца.
Мы не сказали друг другу ни слова сверх того, что сказали наши руки, а они поведали то, что трудно выразить слонами. Черт возьми, какой сжатый и сверхвыразительный язык у наших рук! В одном рукопожатии порой заключена целая повесть.
Так начался этот исключительный день.
Мы сели на трамвай, идущий в Княжево, сошли на остановке Павлово. Там пересели на маленький трамвайчик и поехали в Бояну. Трамвайная линия извивалась среди шпалер цветущих кустов, над заборами легонько трепетали от утреннего ветерка ветви фруктовых деревьев, усыпанные бело-розовыми цветами. Это было свадебное путешествие, с шаферами, дружками, подругами невесты, свахами, разодевшимися как на большой праздник. Они стояли по сторонам и приветливо махали нам букетами. Поздравляем! В добрый час! Поздравляем! Мы сдержанно улыбались. Мы рассеянным взором следили за изгибами дороги, нам казалось, будто мы едем в какую-то благословенную страну. Возможно, мы ехали в самую благословенную страну.
Праздник удался на славу. Мы сидели у всех на виду, и говорить о чем зря не следовало, потому что все глаза были устремлены на нас.
Когда путешествие кончилось, мы – одни, без свидетелей, – пошли вверх берегом речки. Речка была по-весеннему полноводная, чистая, шумная, горы благоухали свежей зеленью. Перепрыгивая с камня на камень, мы перебирались через ручьи, черпали горстями пышную пену водопадов, гонялись друг за дружкой по росистым полянкам. И целовались – целовались непрерывно, неустанно, будто приехали сюда только за этим…
Вот какой оказалась эта Самая благословенная страна.
В одну из передышек я невольно залюбовался Виолеттой. Она стояла у ствола тонкой осинки, к чему-то прислушиваясь, словно ожидала, что кто-то невидимый позовет ее по имени. Солнце садилось за западный склон горы, и его косые лучи золотили ее волосы. „Снежана Пуатье!” – мелькнуло у меня в голове.
Мне стало не по себе. Настоящая Снежана Пуатье, если она жива, теперь была женщиной в годах. А Виолетте было девятнадцать. Снежане тоже было девятнадцать, когда они путешествовала с моим отцом в Страну Алой розы…
Мы обедали в деревенской корчме у мостика. Столик сто ял во дворе, и до нас долетал глухой неумолкаемый шум – суровая песнь реки, бившейся в скалистые берега на дне ущелья. Песня эта была не веселая, но мы смеялись, сами не зная отчего, мы надували щеки и изо всех сил дули на чертовски наперченную фасолевую похлебку, строили умори тельные гримасы, отпивая из стаканов кислое прошлогоднее вино. Потом Виолетта как-то сразу померкла, притихла, oi веселого настроения не осталось и следа. Она положила голову мне на плечо и закрыла глаза.
Больше мы не смеялись, да и говорить как-то вдруг стало не о чем. Когда мы сошли с трамвая, она взяла меня под руку, тесно прижалась к моему локтю и молча повела в сторону своего дома. Мы шли не спеша, мы еле брели и, может, впервые нам захотелось, чтоб улицы были вдвое длиннее.
Наконец я услышал то, чего с тревогой ожидал весь день с той самой минуты, как она предложила мне поехать в Боя ну. Я ждал этих слов и потому так безудержно хохотал над кислым кабацким вином.
На другое утро она уехала, так же, как когда-то давно уехала Снежана Пуатье. Я не знаю, какая была погода в день отъезда Снежаны – дождливая или снежная, скорее всего над Софией в тот день светило лучезарное солнце… Виолет ту же я провожал в дождь.
Я поехал с ними на вокзал. Доктор был сам не свой от горя, он еле передвигал ноги, мать Виолетты тихонько всхлипывала, а их толстая соседка по квартире – она тоже явилась – прижимала руки к огромной груди, покачивала голо вой сверху вниз, как коза, и жалостливо вздыхала.