Да будет благословен дождь!
Когда мы поцеловались на прощанье, лица у нас были мокрые, я почувствовал на губах соленый привкус дождевых капель. Обняв меня, Виолетта что-то шепнула мне на ухо, но я не разобрал ни слова, и это, наверное, было к лучшему.
Поезд тронулся, и ее прощальная улыбка была смыта потоками ливня.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
СВАДЕБНАЯ НОЧЬ
Людвиг Ван Бетховен –
Соната №23, on. 57 – „Апассионата”
Записки отца представляют собой живописную мозаику, где есть все: романтические истории, рецепты приготовления масляных красок, рассказы о конспиративных делах и характеристики людей – настоящих и вымышленных; пейзажи, нарисованные словами, – снежные, с цветущими деревьями, с холодными туманами; наброски фасадов, окон, уголков улиц и площадей… Я бы не рискнул утверждать, что „Записки” отца – дневник, или хроника, или жизнеописание, или какой бы то ни было известный жанр литературы. Это просто заметки.
Заметки – но какие! Каждая в отдельности, возможно, не представляла ничего особенного, но взятые вместе они, по крайней мере для меня, составляли целый мир. За историями и событиями проступал образ отца, казалось, я вижу его портрет, нарисованный масляными красками. На страницах тетрадей расцветали его мальвы, что умеют улыбаться, золотые подсолнухи, окруженные фиолетовым сиянием, которые виделись ему во сне, там был запечатлен его взгляд, обращенный на Снежану, когда та собиралась увезти его в Страну Алой розы. Полутона сменялись буйством ярких красок. Эти вспышки были редки, одиноки, но – к моей превеликой радости – они были.
В „Записках” отца, на мой взгляд, отражено неповторимое очарование трудного времени. А может, я ошибаюсь? Вряд ли. Трудные годы имеют свое очарование, они богаты мечтами и грезами о счастье. В „Записках” отец нередко описывает случаи, когда люди идут на верную гибель, а на душе у них светло, как будто они собрались на праздник.
Я познакомился с „Записками”, когда мне было двадцать лет, тогда на меня произвел особое впечатление рассказ о Снежане, помню, я даже искал ее адрес через паспортный стол.
Много лет спустя я перечитал заново отцовские записки, и его мир почему-то постепенно стал превращаться в мои мир, воспоминания отца сливались с моими воспоминания ми той поры, когда мне было двадцать лет. Перед глазами возникал пруд в парке у Орлиного моста – такой, каким он был в годы отцовской молодости: в летнюю пору – с парой белых лебедей на голубой поверхности, похожих на бумажные игрушки, а зимой превращенный в каток. Я видел его чаще всего в зимнем наряде. В ушах звучали мелодии старинных танго, с неба падал роскошный снег, я обнимал Снежа ну за талию, и мы кружились по льду, уносясь на край света. И другие воспоминания возникали в моей душе, мои собственные, – одни веселые, другие печальные, – но мне казалось, что их я вычитал в „Записках” отца: словно он их записал, а я потом прочел и выдаю за свои.
Вы только не подумайте, будто я ни днем, ни ночью не расставался с заветными тетрадями. Вовсе нет! Вскоре после того как я их прочел, меня и Якима Давидова послали на учебу в Советский Союз. „Записки” же остались в Софии. Пока я изучал электронику, потом кибернетику, а потом проходил стажировку – не год и не два – я почти забыл их. Пожалуй, „забыл” – не то слово, но это не важно, важно то, что меня занимали тогда другие заботы и интересы.
Я не обращался к отцовским записям и в первые два-три года после возвращения, они лежали забытые. Но когда мои отношения с Якимом Давидовым вновь дали крен, когда над моей научной работой и личными планами стали сгущаться тучи, я вспомнил об отцовских тетрадях.
Но причем тут Яким Давидов? Дело в том, что после окончания института электроники он вернулся в Болгарию, а мне было велено продолжать учебу на специальных курсах кибернетики и кибернетических устройств. Когда же пришла и моя очередь вернуться на родину с двумя дипломами на руках, трехлетним стажем работы по специальности и собственным изобретением -шагающим роботом, выговаривающим около ста фраз, – Яким уже был руководителем Научно-исследовательского центра электроники и кибернетических систем! Короче, Яким Давидов возглавлял дело, в котором я собаку съел, а он был, можно сказать, дилетантом… Но как бы то ни было. Поскольку я никогда не рвался в начальники, это обстоятельство меня не очень огорчило. Назначение на должность старшего научного сотрудника я нстретил с искренней радостью. Откровенно говоря, сначала все шло хорошо. Вероятно, Яким Давидов в глубине души чувствовал себя неловко, он любезно уступил мне лучшую лабораторию и великодушно позвонил заниматься, чем хочу. За два года мой робот усвоил тысячу новых сведений о людях, о жизни вообще. Но, как и чуяло мое сердце, идиллии вскоре пришел конец – ни одна идиллия на земле не вечна. В начале третьего года с легкой руки Якима Давидова моим научным разработкам в области кибернетики пришел конец. Он заполнил мой годовой план задачами текущего характера, связанными с работой нескольких крупных заводов. Когда мне сообщили об этом, я весь похолодел и потерял дар речи, у меня было такое чувство, что этот ужасный человек держит в ладонях мое сердце и выцеживает из него кровь до последней капли. Но нельзя же было стучать кулаком по столу, заявлять о своих правах ученого, к тому же Яким Давидов не посягал на мою лабораторию и у меня была какая-то надежда на то, что я смогу продолжить свои опыты.
Я временно примирился с судьбой: авось, все перемелется. У меня было такое чувство, будто я провалился на дно глубокого ущелья, куда не заглядывает солнце. Видя, как летят к черту мои планы, я стал терять интерес к окружающему.
В таком непривычном для меня болезненном состоянии я достал тетради отца и углубился в чтение „Записок”. И тут со мной стало твориться нечто странное: воспоминания отца живо запечатлелись в моей душе и я постепенно стал воспринимать его переживания, как свои. Можно было подумать, что это не он, а я поджидал Снежану на углу под фонарем, и не его, а мое сердце сжалось от тоски, когда она растаяла за завесой дождя, исчезла за углом.
К знакомым отца я относился так, как, вероятно, относился к ним он сам в те годы. Речь идет не только о людях, которых мне приходилось видеть, но и о тех, кто был мне известен лишь по его описаниям. Была еще одна группа людей, моих знакомых, которых, однако, я включал в число действующих лиц его воспоминаний, поскольку, как я уже отмечал, его переживания воспринимались мною как мои.
И все-таки, как говорится, для очистки совести я вынужден признать, что неизменно вкладывал в эти отношения не что „свое”. Примерно, отец мой с трудом выносил этого гнусного типа Юскеселиева, ему не раз хотелось съездить мерзавца по физиономии, но он сдерживался, чувство дисциплины и еще не знаю чего брало верх. Я же съездил его с таким усердием, что он свалился в ту злополучную пропасть, откуда никому не суждено возвращаться на собственных ногах.
Отец любил Снежану со средневековой экзальтацией, с каким-то мистическим вдохновением, достойным музыки Баха. Мои чувства к Снежане были отголоском его чувств, они были „воображаемые”, но, несмотря на эту условность, тяготели к земле. Так, например, когда она приходила в мое жилище на Горнобанское шоссе, я подумывал – тайно, конечно же, – и о довольно-таки интимных вещах. Из-за люто го холода, царившего в моих хоромах, я давал простор воображению. Ставлю тысячу против одного, что если бы хоть половина тех картин, которые рисовало мое воображение, пришла в голову моему отцу, он бы презирал себя всю жизнь. Я же не испытывал ни малейших угрызений совести, напротив, меня это веселило, я говорил себе, что так и надо, в конце концов каждый волен фантазировать, как ему вздумается.
Я был со Снежаной на празднике Алой розы в Стране завоеванного счастья. Когда президент, перерезав ленту, послал в небесную высь самый алый воздушный шар, мы вместе с остальными участниками празднества закружились в вихре вальса. От стремительного кружения десяти тысяч пар поднялся сильный ветер, от его порыва муслиновое платье моей дамы распахнулось, и моим глазам открылось ослепи тельное зрелище. Не скажу, чтобы я смутился, отвернулся в сторону, это была бы ложь. Мы со Снежаной продолжали танцевать как ни в чем ни бывало, и когда ветер дул вовсю, надувая щеки, – как-никак, на площади отплясывало десять тысяч пар! – мне и в голову не приходило отвести глаза от прекрасной картины, полной удивительных соблазнов. Я смотрел и радовался, и тайно благословлял в душе свойство воздуха образовывать ветер и разгуливать по разным красивым местам. Четыре года тому назад в Париже состоялся международный симпозиум по вопросам кибернетики, и по предложению Якима Давидова делегатом от нашей страны был послан я. Вообще-то он сам собирался поехать на этот симпозиум, но тайком посоветовавшись с электронной машиной, отказался от своего намерения. Я думал тогда, что машина, конечно же, указала на мои бесспорные качества специалиста по кибернетическим устройствам (мой говорящий робот получил широкую известность среди специалистов по ЭВМ всего мира) и убедила его уступить мне место ввиду моей более высокой квалификации. Но впоследствии я убедился, что дело обстояло не совсем так. Машина и впрямь посоветовала Якиму Давидову уступить место вашему покорному слуге, однако моя высокая квалификация была здесь ни при чем, – это решение было продиктовано его выгодой. Его благородный поступок заткнул рот некоторым людям, которые вели в высоких инстанциях разговоры о том, что Давидов занимает пост, который по справедливости должен принадлежать мне. Два года тому назад черт меня дернул выудить из памяти этой самой ЭВМ ее пресловутый ответ. Машина, сами понимаете, была ни при чем. Ее ведь спросили не о том, кто из нас двух больше заслуживает чести представлять Болгарию на симпозиуме, а о том, как лучше поступить в создавшейся ситуации… Впрочем, я вовсе не. собирался вести речь о мотивах моей командировки в Париж, а о том, как развивались события в дальнейшем.