— Погоди! — прервал его Кибальчич, и в голосе Николая была непреклонность. — Мои ночи принадлежат мне. Надеюсь, в этом вы мне не откажете? Я все понимаю. Я урывками, только ночами. А! Что говорить! Нужны опыты, лаборатория, специально оборудованная мастерская, помощники. Но, Андрей! Когда-нибудь наступит же такое время!
— Наступит, Коля! — тихо сказал Желябов, однако весь уже снедаемый нетерпением, несогласием: «Не имеет права инженер „Народной воли“ тратить свое бесценное время, свой уникальный мозг ни на что другое, кроме главного, сейчас, сегодня, немедленно нужного партии: смертоносного точного оружия».
И все-таки беспокойство, тревогу, разлад с самим собой испытывал Андрей Желябов: «Я в чем-то не прав?» Он будто новым взглядом увидел эту аскетическую комнату, заваленную книгами, рукописями, чертежами; большой письменный стол с колбами и инструментами, освещенный ярким кругом керосиновой лампы; темное окно, за которым уже была ночь, промозглая петербургская ночь. И ночь была над всей беспредельной Россией: по Владимирке под кандальный звон шли этапы заключенных, неторопливыми шагами мерил тюремную камеру Николай Морозов (и тогда еще никто — ни он, ни его товарищи по борьбе — не знал, что уже началось его двадцатидевятилетнее заключение); в огромном Исаакиевском соборе, призрачно освещенном тысячами восковых свечей в хрустальных люстрах, уже в который вечер шла торжественная служба — во спасение от злого умысла наместника божия на земле, самодержца всероссийского императора Александра, и церковный хор с лучшими басами из придворной капеллы сотрясал высокие своды: «Многия лета!.. Многия лета!..» Его взгляд задержался на остывшем самоваре, на прозрачных кусках лимона с белыми зернами, и он подумал: «Брошенные нами семена прорастут свободой и процветанием родины». Он увидел молодого, совсем молодого человека в меховой поддевке, с бледным аскетическим лицом, высокий лоб которого пересекала резкая морщина — его двадцатишестилетний друг склонился над чертежом своей невиданной конструкции, — и гармония в душе восстановилась. Андрей Желябов задохнулся от счастья, переполнившего все его существо; этим счастьем были и сопричастность к праведной борьбе, которой без остатка была отдана его жизнь, и ощущение, что все самое главное впереди, и чувство высокого товарищества, и понимание, что рядом с ним живут, полностью разделяя его взгляды, прекрасные люди и ими вправе гордиться Россия.
…Николай Кибальчич отложил в сторону чертеж.
— Что такое ракета? — тихо спросил он. — Это прежде всего управление огнем, стихия огня, подчиненная воле человека. Стихия огня… А если она неподконтрольна? Моя сознательная жизнь начиналась именно с этого.
— С чего? — не понял Желябов.
— Попробуй представить пожар в маленьком деревянном городе, когда горит целый квартал…
…Ему уже давно снились сны, только он не умел рассказать их, а проснувшись, вспомнить и осмыслить. Сны были веселые и яркие, они возникали вроде бы из темноты, из ничего и, постепенно разрастаясь, наполняли все его сознание цветами, бабочками, синим небом; откуда-то приходила корова Веста, и в ее желтых зубах он видел застрявшие травинки; ласкался о его босые ноги пес Цезарь, и часто во сне он был не рыжим, как в настоящей жизни, а белым, черным и даже голубым; приходила мама — праздничная и нарядная, — и они бежали с ней, взявшись за руки, к калитке в высоком заборе, и у него от восторга екало сердце — за калиткой был мир, который еще не принадлежал ему, туда могли попасть только взрослые.
И тут он обычно просыпался, сразу перепутав, забыв свои сны.
На этот раз с хорошим, добрым сном что-то случилось: внезапно синее небо, корова Веста, пес Цезарь, только что ласкавшийся о его ноги, кажется, мама, бабочки — все-все окрасилось странным красным цветом, затрепетало, сдвинулось, мелко задрожало. И казалось, все его маленькое тело наполняют, сотрясая, удары:
— Бом! Бом! Бом!
Еще не проснувшись, трехлетний Коля весь, до краев был во власти ужаса. Он открыл глаза — комната была погружена в странный розовый цвет, он дергался, мигал, и черные тени шатались по стенам. Окна пылали малиновым и оранжевым. Где-то, казалось, рядом, гудят человеческие голоса, дико заржала лошадь. За стенами выло и свистело. И, перекрывая все, металось в разные стороны всеми голосами:
— Бом! Бом! Бом!
Он не мог знать, что это набат гремит над Коропом, бьют в колокола всех церквей — Успенской, Троицкой, Преображенской.
— Пожар! Пожар! Пожар!..