Коля упросил, умолил отца отправить его в Мезень. Ему необходимо было посоветоваться с дедом Максимом об очень важном — больше никому он не мог доверить эту свою тайну.
…Переваливается по пыльной дороге открытая бричка, глухо стучат лошадиные копыта. Вокруг майская степь — зеленая, голубая, дышащая свежестью. Ветер проносит над головой невидимые медовые волны — зацветают луга по берегам Десны и малых безымянных речушек. Простор и необъятность. Далеко еще до Мезени. Коля ложится на спину, чувствуя головой влажность травы, подстеленной на дно брички, смотрит в небо. Бездонная синь, ленивые толстые облака, трепещущая точка жаворонка.
Кто ему рассказывал это? Отец или сам Максим Петрович?
…Семнадцатый век. Казачья вольница на Днепре — Сечь Запорожская. И ходил в ту пору со своими хлопцами в набеги на поганых турок хорунжий Иваница — неустрашимый, могучий, спесивый. А у войны свои законы — судьбы людские в руках случая. Попал Иваница в полон турецкий. Впереди казнь неминуемая, лютая.
Лежал Иваница в шатре со связанными руками и ногами, храпели вокруг турки ненавистные. Ждал утра, ждал казни и силы копил: чтоб ни оха, ни стона поганые не услышали. И к богу обращался: "Помоги! Дай уйти! Отплачу. Остаток жизни положу к алтарю твоему". Тихий ветерок, прилетевший с украинской вольной степи, завернул край легкого войлока, каким вход в шатер закрывался, луна заглянула… И тускло сверкнул в ее свете нож, наполовину в землю воткнутый. Подполз к нему Иваница, изгибаясь, как змея, стал веревку на руках перерезать. Не видно за спиной, все руки поранил, но и веревка наконец пополам. "Тихо, тихо, Иваница…" Нож в кровавые руки, веревки с ног долой! И выполз из шатра. Ушел. В степк в степь!..
Вернулся Иваница в родные края, в свой хутор, который и по сей день зовется Иваницей, и сказал людям: "Чудо со мной вышло. Господь помог. И теперь моя жизнь ему принадлежит. Ухожу из мира, ничью кровь не пролью больше". — "И вражью не прольешь?" — спросили у него. Дрогнуло сердце Иваницы, но сказал твердо и со смирением: "И вражью не пролью".
С сыновьями и внуками выстроил он в своем хуторе церковь, принял сан священника, ибо грамотен был, и стал отправлять церковные службы — до гробовой доски. А когда смерть пришла к нему, призвал к себе старшего сына: "Ты от меня сан примешь сейчас же, пока еще видят очи мои. А когда закроются они, отпоешь мое тело грешное в нашей церкви".
Так в казацком роду Иваницы возникла ветвь духовенства и закрепилась фамилия за священниками — Иваницкие. Вот какова родословная дедов Николая Кибальчича.
…Прогремел мосток над речкой, камышом заросший, цапля сорвалась и, поджимая к животу длинные ноги, полетела над мокрым лугом. Вынырнули из зеленого поля купола церкви, потом верхушки тополей, потом соломенные крыши хат. Мезень…
Безлюдно село в майский день, тихо кругом, даже собаки не лают. Церковь на холме у ставка, грачи на тополях суетятся. Поповский дом под железом, добротный и важный, с крыльцом высоким. А в переулочке, у древней вербы с черным дуплом, хатка убогая под темной соломой присела рядом, подслеповатыми окошками на свет глядит. Дверь хлопнула.
— Колька! Внучок! А мы заждались!
Утонул в объятиях деда Коля Кибальчич. Ведь старый, а силы не убавляется: жилист, крепок, грудь широкая. Таким и привык его видеть: в шароварах, в вышитой украинской рубахе навыпуск (не обязательно дьяку рясу носить), запорожские усы аккуратно подстрижены, скуластое лицо смугло, глаза словно горячие угли, и усмешечка в них, и озорство, и грусть.
— Здравствуй, диду!
Запах родной, единственный: ядовитый табак, полынь, и чуть-чуть душок вяленой рыбы примешивается.
Пуста сейчас была хата Максима Петровича Иваницкого: он да жена его Мария Ксенофонтовна, молчаливая, суровая женщина. Разлетелись из родного гнезда дети — кто куда. А ведь было время — десять человек за стол садились…
Они были неразлучны в эти летние месяцы — в лес по ягоды, рыбу удить; подошли травы — на покос вместе, с ночевкой.
И вот однажды, в росную звездную ночь, не спалось обоим в зеленом шалашике, на душистой непросохшей траве. Лежали, ворочались, слушали исступленную перекличку кузнечиков.
Коля спросил:
— Диду, вот чего не пойму! Знаю я, как ты в семинарии учился, какое предложение тебе от епископа было. А ты все псаломщик. Почему? — Максим Петрович помолчал, усмехнулся в усы.
— Скажу тебе так, Николай. Вот седьмой десяток мне. Жизнь немалая. Приглядываюсь я, внук, к людскому скопищу с того давнего дня, как мысль тяжкая меня поразила: для чего все это — мир божий, огромный, непонятный? И мы в нем. Для чего? Зачем пришли люди? И откуда? Ищу ответа и по сей день. Не нашел еще. Только, может быть, приблизился. Так вот. Приглядывался к людям на долгом пути своем по свету и понял: делимся мы на две неравные доли. Одни ищут лишь благ жизни. Таких много. Их тьмы и тьмы. Другие ищут смысла жизни. Мало их, чудаков. Но, может быть, они и составляют основу человечества его наиглавнейшую суть. Я, внук, из этих. Хочу постичь смысл бытия нашего. Жажду страстно! Вот и прикинь-мог ли я предложение епископа черниговского принять?