— Скажи, Бедевей, — наклонилась к нему Рогнеда. — Владимир сам так решил или Добрыня советовал?
— Все бояре решали, — сказал Бедевей и поглядел на Рогнеду с сожалением. — Да и не все ль тебе равно, — добавил он, и еще добавил, поглуше, словно открывая тайну: — Могло и хуже быть. Ты порадуйся.
Рогнеда промолчала. Боярин посидел минуту, не нашел, что сказать, и отбыл.
Одна ночь давалась ей на прощанье с детьми, а с завтрашнего дня — вечное разлучение. Так оценил Владимир свою кровь, такую брал за нее плату: хотела оставить их без отца, без себя — тому и быть, не слушать им более материнский голос… Эту последнюю киевскую ночь Рогнеда просидела возле детей. Спали, положив щечки на кулачок, ее девочки Предслава и Прямислава; на отцовский лад раскидывая руки, лежали на широкой лавке ее сыновья Изяслав, Ярослав, Всеволод, и она ненасытно ласкала их, вбирая в память их лица, их дыханье, вспоминала рожденье каждого, жадные губы у груди, их первые песенки, первые шаги и первые их вопросы, их любовь к ней и веру в нее, которые неминуемо загасит эта вечная разлука.
Пришло утро, в деревне хрипло и безжалостно загорланили петухи, двор проснулся. Люди под присмотром Руты собрали и вынесли сундуки. Сели за последний завтрак — она, дети, дворня, стража. Кто-то несмело сказал про вино, Рогнеда согласно кивнула. Появился и поплыл из рук в руки ковш; все выпили, ничего не сказав. «Как на тризне, — подумала Рогнеда. — Тризна и есть: мои дети мать свою хоронят. Все прочие это знают, потому и молчат». Не успели поесть, как прибыл Бедевей с четырьмя подводами. Вот и грянуло самое злое испытание — расцеловать в последний раз деток, сказать им, глуша слезы и крик, что едет в дальнюю поездку, пусть они ее ждут, она вернется, привезет им желанные гостинцы: ну, что вы хотите? — Ярославу птицу, Всеволоду нож, Предславе шкатулочку, а Прямислава, не умея говорить, ничего не назвала. Ничего ей еще не хотелось другого, кроме ласковых глаз матери. И так сильна была их вера в неразлучность с нею, что не поняли они своего начавшегося горя, не пролили слез, а Изяслав ничего не сказал братьям и сестрам, гордый своей избранностью для далекого путешествия…
Рогнеда с сыном и Рута поклонились бывшему своему пристанищу, речке Лыбедь, людям, с которыми прожили обок семь лет, и покатил маленький их обоз под началом молчаливого Бедевея и с десятком охраны по пыльной дороге к днепровской пристани. Здесь пересели они в ладьи, и скоро скрылся из глаз город плена и муки, стольный град всей Руси Киев.
Неспешно, с долгими ночными стоянками совершалось их плаванье по Днепру, потом по Березине, по излучинам и петлям суживающейся Свислочи до впадения в нее мелкой Немиги, где стоял город Менск. Здесь заночевали, а утром подводами потянулись средь болот по зыбкой часто дороге в некое близкое место, которое князь Владимир подарил сыну в личное владение. К закату дня добрались до своей цели; текла здесь та же Свислочь, стоял на берегу насыпной холм, на нем — небольшой детинец, а вокруг теснился в сотню дворов посад — вот где предстояло жить сосланной Рогнеде. Подводы въехали на детинец, скарб занесли в пятистенную избу с истопкой и каморами, и Рута начала устройство. Скоро затопилась печь, пополз над избою дым, стали накрывать стол, чтобы отпраздновать начальный час жизни в затерянном среди болот на кривичско-дреговичском сумежье городе княжича Изяслава.
Глава восьмая
Мал Изяславль, да свой, и Рогнеда быстро привыкла к простой жизни сыновнего удела. Однообразно тянулись здесь дни, но с полоцкого времени не испытывала Рогнеда такого спокойствия на душе, как в тесном заславском доме. Даже утренний крик петухов, в Киеве возвещавший новый день тоски и мучения, здесь доставлял веселую бодрость. Обняв спящего Изяслава, она слушала долгую петушиную перекличку, отмечая удачливых и неумелых певцов. И в их племени были свои удальцы, свои голосистые князья с правом на первый крик, и разная мелочь, навроде Бедевея, повторявшая песню скучными голосами, были и вовсе изгои, которые заявляли о себе, когда все прочие, выкричавшись, затихали. Это подобие человеческим отношениям забавляло Рогнеду. Когда разрезало немоту ночи первое кукареканье, она говорила себе: «Вот князь Владимир запел!» Второй крикун назывался у нее Добрынею, а уж весь хор был «боярством», «дружиною», «кметами», «гридями». «Боярство загорланило!» — говорила Рогнеда и поднималась. Себя она относила к замолкшим людям. Чего кричать, если все сказано. Как-то она спросила у стражника Рудого, есть ли в городе петухи, которые совсем не поют. Рудый удивился странности вопроса и пообещал узнать. Узнал — есть немой кур в Заславле, перестал же петь после драки с соседским петухом. Рогнеда попросила показать ей молчаливую редкость. Догадлив оказался Рудый: когда пришли на нужный двор, хозяйка уже знала о возможном приходе княгини, и огненной масти петух стоял готовый для осмотра на короткой привязи. «Вот он, княгинюшка, — только не кричит, хоть ты его зарежь!» — «Пусть живет, — улыбнулась Рогнеда и добавила, к удивлению бабы: — Может, он прав!»