- Зато они тебе, видно, необходимы. Как блошка, нет, как клоп – ползком из одной постели в другую.
- Да нет. Просто влюбилась в очередного подлеца...
- Влюбилась?? А что же Игорек? Не слишком ли быстро ты его разлюбила? Как крольчиха: каждые два месяца по новой любви! Или вы просто трахались для здоровья? Да разве так любят?
- А как любят, Максим? Как ты? Перешагивая через друзей?
- Как я? Уж прости, но показать лично тебе, как любят, не могу. Только как трахаются! – Я толкнул ее на диван. – Ты этого хотела, да? Игорька ты также тянула на себя? День рожденья... тет-а-тет, интим, музычка... Вырез до пупа... Разрез по самое небалуй... Ты же меня за этим сюда позвала? – Я срывал с нее одежду, она сопротивлялась, пыталась отбиваться, кусаться, и вдруг я отчетливо увидел в ее глазах какое-то голодный азарт, животное желание. Она сопротивлялась именно так, чтобы распалить, раздразнить, и меня заразить этим животным желанием. В эту минуту я ненавидел всех: Серегу, Игорька, Нику, Светку, Наташку, мне хотелось уничтожить их, стереть с лица земли, из памяти, чтобы не осталось ничего, но в моем распоряжении была только Наташка, и я вдруг понял, как сделать ей больно. Я грубо отшвырнул ее, полуголую, от себя, окинул ее взглядом и пошел в прихожую.
- Ты не смеешь меня вот так оставить, - орала мне вслед Наташка.
- Еще как смею, - крикнул я ей в ответ, нахлобучивая кое-как шапку, - я не интересуюсь похотливыми скороспелками. Они мне омерзительны.
- Я скажу Сережке, что ты меня изнасиловал, - донеслось до меня, когда я уже закрывал за собой дверь.
Попросив таксиста тормознуть у ларька, я вышел, купил какое-то пойло и вернулся в машину, уже изрядно отхлебнув из горла.
- Так тебя домой, сокол? – спросил таксист. – А то я могу свезти тебя в интересное местечко.
- Домой вези, отец. Я только что из такого интересного местечка, что интереснее не бывает. Хочу домой.
- Как скажешь.
Ехали мы неоправданно долго. По дороге я все прикладывался и прикладывался к бутылке, и, вылезая из машины у родного подъезда, оставил почти пустую тару.
- Доберешься?
- Да, - твердо ответил я и на автопилоте направился к двери.
Вышедшая на шум в коридор мама в ужасе ахнула.
- Ничего мне не говори, я сам про себя все знаю, - сказал я ей и прошел в туалет.
Пьяный в стельку, уничтоженный, оскверненный, я стоял на коленях перед унитазом, Белым Божеством Очищения, умоляя его помочь вывернуть меня наизнанку, чтобы с блевотиной вышли и оставили меня куски моего разодранного сердца вместе с потоком непролитых слез, потому что все, что от меня осталось, было оболочкой мужчины, который никогда не умел плакать, даже в детстве.
Как ни странно, похмелья наутро не было. Голова была легкой, звонкой, и там, как глиняные надтреснутые колокольчики, тренькали две мысли: «Ники больше нет» и «Как теперь с этим всем жить».
Ники больше не существовало. От нее осталось только чувство гадливости, брезгливости, публичного выставления себя последним дураком.
Что скажет Наташка своему брату, и скажет ли что-нибудь вообще, значения не имело. Хотя, что и говорить, момент был неприятный, но не более того. Мелькнула мысль: Наташа говорила, что меня любит, а вдруг она наглоталась каких-нибудь таблеток и лежит теперь там, в квартире, остывает... Меня прошиб холодный пот. Я бросился к телефону, набрал номер и стал считать гудки. На семнадцатом Серега все-таки снял трубку, а я, услышав его голос, нажал отбой.
В понедельник Серега не позвонил. Во вторник и среду тоже. А в четверг в абсолютно невменяемом состоянии я уехал в командировку в Питер. С вокзала я отправился прямо на предприятие, и мы провозились с прибором до позднего вечера. Перекусив в уже закрывающемся ресторане, я поехал в гостиницу, и едва прилег, как от усталости сразу же вырубился.
Утром я зашел в булочную, где можно было выпить кофе, взял стакан неимоверно горячей коричневой жидкости и какую-то плюшку, устроился в уголке и попытался поесть, но в глотку ничего не лезло. Я ни о чем не думал. Все мои мысли пружиной свернулись в единый темный комок, и засели болью где-то в области сердца, а сам я осторожно существовал, чтобы не потревожить его, этот комок, потому что, распрямившись, он мог меня убить. Имела место только физиология. Запах кофейного суррогата, вереница людей, сырой холод стены, к которой я прислонился спиной... Потом была работа до изнеможения, на пределе человеческих возможностей, но к концу пятницы доделать ее мы все-таки не смогли, и, предоставленный сам себе, я два дня слонялся по Питеру, нося и баюкая в себе этот чертов комок боли. В воскресенье вечером я сорвался и напился как свинья у себя в номере.