Выбрать главу

У Жюля Верна были крылья.

Место под солнцем

Литературным потомком быть куда как легче, чем предком, зачинателем нового жанра. Жюль Верн с огромным трудом, платя за победы поражениями, все же проложил путь от своего времени к блистающему Завтра, которое стало нашим днем. Этим он завоевал себе бессмертие и право на любовь и уважение читателей.

Но история литературы, которая распределяет «места под солнцем», несправедливо обошлась со старым писателем. Она обрекла его на посмертную ссылку в детскую литературу и снисходительные похвалы, вместо того чтобы раскрыть перед читателями то главное, ради чего жил и работал Жюль Верн.

Впрочем, так же несправедливо отнеслась история литературы и к приключенческому жанру вообще, как к классическому, так и к тому, который создал Жюль Верн. Она совершила самое жестокое – отказала приключенческой литературе в праве на реализм.

Здесь не место разбирать все, или даже главнейшие, проблемы приключенческого жанра. Оставим литературоведам историю греческого романа, авантюрно-рыцарского романа средних веков, расцвет морского романа в эпоху великих открытий, влияние на этот жанр романтизма… Но нельзя не коснуться проблемы реализма в приключенческой литературе в связи с творчеством Жюля Верна!

Ни один писатель не может быть понят вне своей среды – вне общества, в котором он жил, вне литературы того времени, представителем которой, великим или малым, он является, ни вне жанра, в котором он работал.

Поэтому нельзя понять Жюля Верна до конца, не взглянув, хотя бы с птичьего полета, на литературу его века, на те бесчисленные приключенческие романы, рядом с которыми стоят на полке его тома.

Если для науки эпоха Жюля Верна была веком не только огромных успехов, но и торжества стихийного материализма в мировоззрении естествоиспытателей и инженеров, веком рождения материализма диалектического, то для литературы она стала веком реализма.

Сорок восьмой год был тем рубежом, который положил конец романтическому направлению и направил внимание писателей на поиски живой, неприкрашенной жизни, на поиски правды – и не только натуралистической, но и социальной, – которая стала для них более важной, чем красота, вернее сама стала новой красотой. Если еще недавно литература была привилегией избранных и вела своих талантливых представителей на университетские кафедры, в сенат и в совет министров, то теперь она становится делом народа, его лучших представителей. Если она раньше говорила на «ты» с императорами и королями, то это было всего лишь поэтической условностью (впрочем, Луи Филипп, мало понимавший в литературе, обиделся на Мюссе, который обратился к нему на «ты» в сонете). Теперь она приобрела небывалую силу и значение, так как стала существовать не милостью покровителей, но сочувствием читательских масс, не прислушиваясь к голосу политиков, но заставляя их самих подчиняться и льстить себе. Теперь, более чем когда-либо, французская литература становится мировой.

Но реализм торжествовал победу прежде самого сражения, и чем более полным, тем более кратким было его торжество, рожденная к жизни эпохой буржуазных революций, французская реалистическая литература невольно связала свою судьбу с породившим ее классом, французской буржуазии хватило на борьбу и на победу, но сладить с победой она не смогла. И великие реалисты, вызванные к жизни победой когда-то революционного класса, оказались ему ненужными. И чем ярче блистают их имена, тем трагичнее сложилась их личная судьба.

Историки литературы совершенно справедливо изучают литературу любой страны по ее лучшим представителям. Но для историка быта, нравов и общественных идей иногда важнее спуститься в нижние слои словесности (иногда этот вид творчества совестно назвать литературой), посмотреть на эпоху глазами современников. И если высшим судом являются История и Народ (оба с большой буквы), то первой судебной инстанцией для литературных произведений чаще всего является бульварная пресса, а присяжными заседателями – завсегдатаи дешевых кафе. Для этого литературного Парижа Стендаль был всего лишь беглым французским консулом, а Бальзак – неудачником, умершим в нищете. В этом Париже Флобер и братья Гонкур могли существовать лишь потому, что имели скромную ренту, независимую от их литературного заработка. Богом этого Парижа был Александр Дюма, ее голосом – Жюль Жанен.

Не нужно понимать этой характеристики как осуждения творчества обоих писателей. Талантливый Дюма, бесспорно, останется в истории литературы, но займет в ней место несравненно более скромное, чем отводили ему современники и чем рассчитывал он сам. Выходец из рядов романтизма, он выступил на литературную арену с известными идеалами, писал свои лучшие вещи со страстью, но по мере успеха стал интересоваться лишь результатом и приноравливаться к вкусам тех, кто платил ему деньги – издателей и читателей. Он первый положил начало промышленному направлению в словесности (вежливые французские литературоведы называют его школой индустриализма), превратил профессию писателя в доходное ремесло и наглядно доказал, что бульварный литератор должен обладать лишь литературной ловкостью и совсем не нуждается ни в собственных идеях, ни в свободном творчестве.

Жюль Жанен в продолжение сорока лет, с 1830 по 1870 год, был ведущим фельетонистом крупнейшей газеты «Журналь де Деба» и непререкаемым авторитетом в вопросах литературы и театра. Каждый понедельник «весь» Париж учился у него мыслить и составлять мнения. Человек умный, начитанный, очень талантливый, Жюль Жанен создал новый газетно-литературный жанр, фельетон и до него считался легким видом литературы, но все же авторы его высказывали в нем какие-то мысли, вкладывали определенное содержание. Жанен создал фельетон-болтовню, в котором писал решительно все, что приходило ему в голову, нисколько не стесняясь противоречиями или недомолвками. Он не имел ни взглядов, ни определенных идей, но это ничуть его не смущало и не вредило успеху его блестящих фельетонов, написанных с удивительной легкостью и изяществом. Напротив, это было даже его самой сильной стороной, так как давало возможность держаться той точки зрения, которая популярна в данную минуту. Жанен в своем лице отражал всю эволюцию французской литературы этого периода: начал крайним романтиком, постепенно склонился к так называемой школе здравого смысла, перешел в лагерь реализма, но под конец жизни, уже чувствуя веяние эпохи, стал жаловаться на крайности натурализма, который «убивает в человеке стремление к идеалу». Под конец жизни, страдая подагрой, он уже не ездил в театр, но посылал туда жену, что не мешало ему, все столь же блистательно, вести раздел театральной критики.

Жюль Жанен создавал и сокрушал репутации новых сборников стихов, романов, пьес и был кумиром окололитературной толпы. Еще бы! Журнальной работой он составил себе состояние, на его обедах собирался цвет литературы и искусства, а интеллектуальная Франция увенчала его высшей наградой: креслом в Академии и званием «бессмертного».

французская академия никогда не была верным зеркалом французской литературы. Но во времена романтиков ее, по крайней мере, украшали такие имена, как Гюго, Ламартин, Нодье, Виньи, Мюссе, Мериме. Кого же увенчали лаврами Вторая империя и Третья республика, кто, с официальной точки зрения, представлял высший цвет литературы, перед лицом Франции и всего мира в эпоху, когда жил и работал Жюль Верн?

Жюль Жанен уже был назван. Другие имена для советского читателя покажутся, вероятно, не менее странными.

Это драматург Эмиль Ожье, автор ряда пьес о добродетельных злодеях и высоконравственных куртизанках, и Жозеф Отран, посвятивший свою лирику исключительно древней Греции, отмеченный критикой за «ясность и чистоту стиля и благородство чувств». Оба они представляли школу «здравого смысла» в литературе.

Это знаменитый Эжень Скриб, пользовавшийся на поприще драматургии такой же славой, как Дюма в области романа, и тоже работавший с помощью сотрудников. Скриб поставил на сцене свыше трехсот пьес, сочинил либретто почти всех выдающихся опер, появившихся в его время, и нажил на этом несколько миллионов. Над своей роскошной виллой он сделал благодарственную надпись: