– Не надо воды! – испуганно ответил участковый. – Какая вода…
Через несколько минут Анискин пришел в себя. Он неловко, смущенно улыбнулся, сам себе укоризненно покачал головой и даже легкомысленно сказал:
– Ну, просто смешная история получается! Ах, ах! Вот просто со смеху помрешь!
Но технорук Степанов шутливый тон участкового не принял. Он сидел серьезный, сдержанный, по привычке прислушиваясь к гулу машин, так как он всегда был настроен, как радиоприемник на волну лесопункта. С ног до головы Степанов был официальным, лощеным, подтянутым, хотя трудно было понять, как, сутками находясь в тайге, он умудрялся сохранять на брюках острую складку, носить белоснежные сорочки, иметь чистые, аккуратно подпиленные ногти.
Степанов по-прежнему все понимал, и было видно, что техноруку сейчас нравится Анискин: и как сидел участковый, и как смотрел на транзистор, и как пытался скрыть растерянность, и как насильственно улыбался. Но голос технорука все-таки прозвучал официально сухо, когда он сказал:
– Мне известна история с так называемыми Коломенскими гривами.
Протянув руку к транзистору, Степанов выключил его. Голос Людмилы Зыкиной, которая пела уже другую песню, оборвался, и в вагонке сделалось пусто.
– Верютин снят с работы! – продолжал технорук, сделав рукой короткий энергичный жест. – Верютина полагалось бы судить, но я считаю, что это несправедливо. И знаете почему? – Технорук сухо поджал губы. – Верютин – неграмотный человек. В лесной промышленности, к сожалению, есть еще недипломированные руководители. У Верютина шестиклассное образование.
Технорук немного помолчал, как бы желая убедиться, что Анискин ничего не пропустил: ни интонации, с которой было произнесено слово «недипломированные», ни улыбки, которой Степанов снабдил свои последние слова. Участковый слушал внимательно, и технорук продолжал:
– Верютин – вчерашний день, а на дворе двадцатый век на вторую половину. В сорока километрах от вашей деревни найдена нефть. Через три-четыре года все в этих краях переменится.
Только сейчас участковый заметил, что Степанов тоненько, незаметно улыбается; он опять очень походил на следователя Качушина. Больше технорук ничего не сказал, хотя участковый ждал. Степанов задумчиво поднялся, надел пальто, лежавшее рядом с транзистором, подумав еще немного, попросил:
– Идемте на эстакаду, Федор Иванович!
Технорук выбрался из вагонки, сунув руки в карманы, не оборачиваясь, пошел к эстакаде. Несмотря на полдень, было морозно, яркая окраска машин казалась тусклой, а вырубленный кедрач походил на поле боя. Сиротливо торчали в рыхлом снегу пеньки, дымились высокие костры, похожие на догорающие танки; танковый лязг гусениц висел под низкими тучами.
Степанов ходко шел от пенька к пеньку. Он держал в руках прутик, которым звонко щелкал по пням, и говорил: «Напенная гниль!» Участковый двигался за ним и на тех пнях, по которым Степанов ударял прутиком, видел желтые трухлявые провалы, похожие на мякоть изгнившего яблока. Так они прошли метров триста и остановились. Технорук обернулся, расставив ноги, стал смотреть назад. Анискин – тоже. Он увидел, что на пустыре, похожем на поле только что утихшего боя, далеко друг от друга стояли три высоких молодых кедра. Деревья антеннами врезывались в низкое небо, тучи раздерганно метались над ними, казалось, что кедры хороводно плывут. Меж деревьями было равное расстояние.
– Современники! – негромко сказал Степанов. – Они восстановят кедрач!
Три дерева пошевеливали вершинами, словно озирались, удивленные просторностью раскинувшегося перед ними мира. Им была видна заснеженная излучина Оби, старый – анискинский – осокорь на берегу, деревня, раскинувшаяся подковой. И участковому все это было видно: дома, тесно бегущие улицей, два красных флага – на сельсовете и колхозной конторе, – маленькая площадь возле магазина.
– В области надо открыть еще сотню леспромхозов, чтобы брать только ежегодный прирост, – прежним тоном сказал Степанов. – Через пять лет этот кедрач погиб бы.
Анискин усмехнулся. Ведь и он знал, что этот кедрач лет через пять погибнет. Всего два месяца назад, в конце сентября, он шел кедрачом, ступал по мягким иголкам и с печалью думал о том, что нет уже в бору прежнего урожая орехов. Ни белки, ни бурундука не встретил Анискин, пройдя через весь лес, и вечером рассказывал Глафире об этом.
– Так! – сказал участковый. – Эдак!
Три самых сильных, молодых и здоровых кедра стояли перед глазами Анискина и не кланялись ветру, который порывами все еще набегал с южной стороны. И тому ветру, что мчался с севера, тоже не поддавались три сильных дерева.
– Ну ладно, Евгений Тарасович! – сказал Анискин. – Я тебя от дела ведь потому оторвал, что мне с тобой надо было о Верютине поговорить. Теперь я знаю, что ты о нем думаешь. А то в деревне есть человек, который считает, что он один за всю тайгу стоит…
Полуотвернувшись от Степанова, чтобы шагать дальше по своим милицейским делам, участковый по давней своей привычке сразу не ушел. Улыбнувшись в сторону, он сказал:
– А ведь ты правильно, товарищ Степанов, меня бурбоном обозвал. Чем я лучше Верютина, если не о завтрашнем дне думаю, а о вчерашнем? Так что ты меня извиняй, товарищ Степанов, за глупость! А теперь вот что: теперь я пошел. До свидания, Евгений Тарасович!
Участковый на самом деле пошел из лесосеки. Он по-прежнему глядел на родную деревню, так как теперь она была видна с той стороны, с которой Анискин ее никогда не видел: кедрач закрывал деревню. И вот теперь участковый смотрел на нее так, словно не узнавал. Он спотыкался о сучья и пеньки, дышал тяжело, надрывно, но так и не почувствовал, когда вышел из лесосеки. Ему просто стало легче идти, а деревня укрупнилась и уже не ярким пятном, а длинной полоской виделся красный лозунг на школе.
Как в чужую, входил Анискин в родную деревню. Ему вновь понравились молодые дома механизаторов, что шли по откосу, показались незнакомыми пять пустых и черных скворечников на доме Семенихиных, а потом привлек внимание самый крайний дом из тех, что были недавно построены. Дом тоже был механизаторский, но Анискину показалось, что он его никогда не видел. У нового дома не было еще ни ограды, ни палисадника, ни одно дерево не росло рядом, не лежал позади просторный огород. Доступный всем ветрам, обнаженный дом стоял на краю деревни; одинокое что-то было в окнах без ставен, в крыльце, которое бесстыдно выступало на прохожую часть улицы.