Выбрать главу

Юлия Борисовна, жена и дочь участкового все еще стояли обнявшись, Качушин все еще неловко топтался возле дверей, а участковый уже медленно шел к столу. Оглядев скатерть и посуду, темные бутылки с затейливыми этикетками, он высоко, как бы удивленно поднял плечи. Потом Анискин отвернулся от стола и стал смотреть на жену и дочь.

Участковый смотрел на них точно так, как смотрел на стол. Ему казалось, что он впервые видит черное платье на Глафире, пушистую вязаную кофточку на дочери. Анискин сам покупал в Томске материал на черное платье, шила его деревенская портниха. Глафира несколько раз надевала его в гости, но сейчас платье незнакомо лежало на покатых плечах жены, коротко открывало ее сухие ноги в блестящих чулках, а на груди у Глафиры – вот уж этого он никогда не видел! – поблескивала брошка. Совершенно незнакомой была кофточка на Зинаиде.

– Руки мыть, товарищи мужчины, – послышалось за спиной участкового. – Юлия, веди Игоря Валентиновича в кухню.

Голос принадлежал Глафире, но был чужим. И эти слова «товарищи мужчины», и интонация, с которой они были произнесены, и выражение глаз жены были так же незнакомы, чужды, как брошка на ее груди. Потом Анискин услышал, как скрипят туфли, – это прошла по комнате жена. Участковый хмыкнул, так как он только сейчас заметил, что Глафира в туфлях на высоком каблуке. Так вот почему ее ноги казались длинными, блестящими, незнакомыми…

Дождавшись, когда все уйдут в кухню, Анискин осторожно взял со стола приборчик с перечницей, солонкой и горчичницей. Он так и эдак повертел его в пальцах, покачав головой, прищурился. Когда появился в его доме судок? И когда, черт возьми, перестала его жена по-деревенски носить в левой руке чистый носовой платок? А туфли? Когда она надела в первый раз туфли на высоком каблуке, если ходила в них не спотыкаясь?

Три женщины во главе с повеселевшим Качушиным возвращались из кухни: высокая от каблуков Глафира, пугающе нарядная и красивая дочь, строгая в своем полувоенном наряде Юлия Борисовна.

– К столу, к столу! – чужими словами и чужим голосом пригласила Глафира. – Юлия сядет рядом со мной, а остальные как хотите.

Дочь села против участкового, и он увидел за столом чужого человека – она так держала руки, так смотрела, так двигалась. Рядом с ней сидел Качушин – тоже чужой, непонятный, не такой, каким был в милицейском кабинете. Наблюдая за обедающими, участковый машинально ел уху, не чувствуя ни запаха, ни вкуса, опрокидывал в рот ложку за ложкой горячую жидкость, и ему казалось, что он почему-то видит себя со стороны: свои стеганые брюки, расстегнутую на груди рубашку. Он видел свои корявые руки, держащие ложку, большую, круглую и лохматую голову, торчащую над столом. Он был невеселый, грубый, выпирающий.

Анискин понимал, что за столом что-то происходило, хотя он не слышал голосов обедающих точно так, как не ощущал вкуса ухи. Однако он заметил, что Качушин сидит с нарочито грустным лицом, что вокруг него водоворотом клубится веселье, оживление, что, видимо, идет какой-то очень интересный разговор. Заставив себя сосредоточиться, участковый убедился, что это так и есть: Качушин наигранно вздохнул, жалостливо посмотрел на Юлию Борисовну и пожал плечами.

– А главное: нет таланта! – печально сказал он. – Ваша Джульетта Мазина абсолютно лишена таланта. Я уж не говорю о том, что она и актрисой-то стала потому, что муж – режиссер. Но Феллини, Феллини, где были его глаза!

Качушин опасливо покосился на Юлию Борисовну, заговорщически подмигнул Зинаиде, а на Глафиру посмотрел так, словно просил у нее защиты, и не зря, конечно, так как Юлия Борисовна вдруг схватила следователя за ухо, потянула и зловещим шепотом спросила:

– Больно?

– Больно! Ой, больно!

Эх, как весело было за столом! Наплывал на щеки Зинаиды свежий румянец, ярко блестели серые глаза, подрагивали от смеха нежные губы. Вот, значит, какой была его, анискинская дочь. Она знала, кто такие Мазина и Феллини, умела держать вилку в левой руке, а на молодого, красивого, оказывается, следователя Качушина смотрела так просто, как не мог смотреть Анискин на собственную дочь. И откуда все-таки в доме накрахмаленные салфетки, красивые тарелки, вон та тумбочка под радиоприемником «Днепр»? Ну, хорошо, радиоприемник он покупал сам, а тумбочка полированного дерева?

– Вы меня извиняйте, – неожиданно для себя сказал участковый, – извиняйте меня…

Скомкав салфетку, Анискин бросил ее на стол, резко поднявшись, выпрямился во весь рост. Он опять увидел себя как бы со стороны: расстегнутую на волосатой груди смятую рубаху, свои по-рачьи выкаченные глаза, услышал тот протяжный, прицыкивающий звук, какой издавал его пустой зуб. Всего себя нелепого, как слон в гостиной, ощутил участковый!

– Вы извиняйте, извиняйте меня!

Войдя в комнату дочери, участковый сел на стул, положил руки на колени и медленно огляделся. Узкая кровать, застеленная одеялом тигрового цвета, журнал на одеяле, столик, заваленный книгами и тетрадями, полки с книгами и потешными игрушками, шкаф с платьями дочери и небольшая картинка, что висела над кроватью. Участковый и раньше знал, что над кроватью дочери есть яркое цветное пятно, но что это, не знал. Теперь он разглядел картинку. Среди красного неба, желтых и синих камней, недалеко от бревенчатой избушки сидела на красном камне женщина. В жизни никогда не бывало такого красного неба, красных камней, зеленой воды. Он нагнулся к картине, прочел: «Рерих. Ждущая».

«Я тоже виноватый в том, что Степшу убили», – вдруг подумал участковый. Он замер в прохладноватом воздухе комнаты дочери. Смотрела на него «Ждущая» с картины Рериха, смирно и тихо лежала за окном деревня, было слышно, как бьется сердце в собственной груди. Потом заскрипели половицы, приглушенно хлопнула дверь и, не оборачиваясь, он понял, что в комнату вошла Юлия Борисовна. Она боком прислонилась к его спине и долго стояла молча. Затем рука Юлии Борисовны обняла участкового за плечо, и он почувствовал негромкий запах духов.