Окончив молитву, Гена увидел отца Димитрия, к которому выстроилась небольшая очередь, и тоже пошел за благословением.
– Ну, как там с литургией для глухонемых? – спросил юноша, восклоняясь и отпуская священническую длань.
– С говорящими бы разобраться, – устало ответил батюшка. – Я, кстати, сегодня у них ребенка крестил, мальчик, Ваней назвали. Представляешь, подает мне Анатолий бумажку, и там написано: «Иоанн имя ему», а в глазах Анатолия такая мольба и надежда, что просто…
– Да уж… Тоже решил в Евангелие поиграть.
– Всё, Ген, Ангела-сопутника, здесь еще люди ждут.
Отойдя от священника, Валерьев подумал, что реплика про игру в Евангелие была груба. И еще он забыл попросить отца Димитрия помолиться о болящем Степане. Но, подумав об этом, подходить вторично постеснялся и, недовольный собой, отправился восвояси.
А Солев по пути домой думал о том, что с ним произошло в церкви, и понимал, что Бог есть, и Он им интересуется, и сомнений в этом быть не могло. Вопрос был в том, как строить отношения с этим проявившимся Богом и нужны ли они. Вариантов ответа на вопрос было несколько, и, дойдя до дому, Миша так ничего и не решил.
Софья Петровна, увидев сына, сообщила, что только что звонила Лена и передала, что Степа вышел из комы и что завтрашняя восьмичасовая встреча не нужна.
«Всё хорошо, – подумал Миша. – Всё хорошо. Крестик снимать не буду, пока Степка не выпишется. А потом надо будет решать… Ладно, всё хорошо».
* * *
На следующее утро Степу перевели в общую палату, а через день вся компания, обзвоненная Леной, пришла его проведать. Когда все встретились на крыльце больницы, Лена, слезливо моргая от выдыхаемого табачного дыма, рассказывала, что Степа почти в порядке, только голос пропал – шепчет. Всех в палату не пустят, туда вообще не пускают, ее и Степину мать пустили – и то с боем, но он должен выйти, он уже может, почти всё в порядке, вот только голос пропал…
Гене было неловко смотреть ей в лицо, и он смотрел на ее сигарету с большим пепельным охвостьем, которое наконец отвалилось, обнажив уголь, и тогда Гена всё-таки воровато глянул в лицо Лены и сразу же перевел взгляд на другие лица. Лица эти неприятно ассоциировались с игрой «Словоглоты»: здесь были все, кроме Дрюни Курина. «Интересно, ему не сообщили или он не пошел?» – подумал Валерьев.
Курящие докурили, и все вошли в здание больницы. Вызвали Степу. Забили ему место – одно из коричневых дерматиновых сидений. Подождали. Степа пришел.
Шел он медленно, ладонь была вялая, влажная и холодная, лицо – бледное и в кровяных звездочках. Степа был непривычно молчалив – лишь несколько раз просипел что-то самоироничное – и всё улыбался унылой улыбкой. Когда прощались, он сунул Гене бумажный прямоугольник и шепнул: «Дома прочтешь».
По пути домой Гена вспомнил подробности встречи и с радостью подумал: «Вот тебе и словоглоты! Там все преследовали свои цели, а тут все собрались, чтобы помочь. И какая в них тактичность, чуть ли не нежность! Во всех, не только в Степе, а во всех, и во мне, дураке, была такая хорошая, такая правильная пристыженность!.. Все за всех виноваты – это по Достоевскому, это глубоко». Гена был счастлив, ему хотелось расцеловать всех подряд, потому что такие понятные, такие плотские люди вдруг повернулись к нему неожиданной, очень тонкой и хрупкой гранью, и грань эта была прекрасна.
Дома он прочел Степино письмо.
Здравствуй, Гена.
Знаешь, я даже сам не совсем понимаю, с чего мне взбрело в голову написать тебе письмецо. Как побочные причины – относительный ресурс свободного времени и бумаги, как основные – потребность пообщаться с умным человеком и великим русским писателем (ты, помнится, говорил, что пишешь). Ну а если слегка посерьезней, то самое главное, что движет сейчас мной и авторучкой – это желание сказать спасибо. Сказать спасибо всем, ну и прежде всего, конечно, тебе (как адресату письма) за помощь, за поддержку. Ведь если бы не вы все, то, может быть, сидел бы я сейчас, «счастливый» и с отеком мозга, и не выводил бы эти строки, а капал слюной на бумагу…
Всё-таки как-то всё сентиментально получается, с оттенком наивно-радостной плаксивости второй степени. А ведь меня не покидает ощущение, что я стал старым и умным. Когда у тебя есть свободное время и такой интересный социум, как здесь, в токсикологии, и почти нет голоса, то просто поневоле начинаешь меньше говорить, а больше слушать и думать. Или начнешь вдруг сравнивать себя с причудливым, но абсолютно бесполезным растением, корни которого уходят в пропитанную фармацевтикой почву, а в вены его листьев каждый день вливают физраствор… И вот так побредишь час-другой и начинаешь ощущать себя самой умной особью в радиусе 20 метров.