Выбрать главу

Паше захотелось убить гадину, но он лишь заплакал, поспешно оделся и выбежал в душные летние сумерки.

«Почему?! – оглушительно думал он, пробегая квартал за кварталом. – Что же это?.. А как же мама, монастырь, я?..»

Задыхаясь, Паша взобрался по лестнице на четвертый этаж и трижды ударил по звонку кулаком.

– Пожар, что ли? – недовольно пробормотала соседка по коммуналке, открывая дверь. – Мама твоя в магазин ушла.

«Спасибо!» – мысленно поблагодарил кого-то Паша и прошел в комнату. Первым делом он корявым почерком написал записку («Прости меня») и положил ее на мамино Евангелие. Вторым делом он открыл окно и хотел было перекреститься, но не стал, словно побоялся, что исчезнет. Третьим делом он вскарабкался на подоконник, задержал дыхание, как перед прыжком в воду, и выбросился.

* * *

Дядя Паша тихо и жалобно скулил, стиснув уши ладонями с оттопыренными,  дрожащими пальцами.

– Что ты? – встревоженно спросил человек в дубленке, и, судя по всему, спрашивал он уже не в первый раз.

– Смех!.. – с мукой ответил дядя Паша.

– Какой смех? Нет уже никакого смеха, а парочка на той остановке вышла… Сам послушай.

Дядя Паша отчетливо слышал негромкий голос собеседника даже сквозь притиснутые к ушам ладони, а смех – как внутренний, так и внешний – и впрямь исчез. Осторожно, недоверчиво, всё еще страшась ошибиться, выпустил голову из рук, резко схватился за нее вновь, будто боясь, что она упадет без поддержки, а затем отпустил окончательно: кошмар действительно миновал. Перестав скулить, дядя Паша желтыми обкусанными ногтями содрал тонкую наледь с продышанного оконца во внешний мир и торопливо посмотрел туда. Как и ожидал, он вновь увидел крупную, нежную, чуть грустную звезду и почему-то мгновенно успокоился. Казалось, что звезда неспешно следует за троллейбусом.

– А ты сам-то пойдешь? – поинтересовался дядя Паша, и человек в дубленке прищуристо поглядел на него, словно не вполне понимая, а после ответил:

– Конечно, пойду. В полночь – как штык. Правда, народу будет уймища, пьяные всякие – но неважно, главное не это. Обязательно, обязательно нужно в церкви быть сегодняшней ночью…

Дядя Паша хмыкнул.

– И зря смеешься: пусть они пьяные, пусть парочками, пусть тискаются потихоньку, а всё равно лучше, если придут! – с горячностью говорил человек в дубленке. – Ясное дело, мало кто понимает, что это за праздник, идут в основном из-за стадного чувства, потому что так принято, потому что зрелище…

Он говорил, а дядя Паша глядел на него и чувствовал, что есть в говорящем какое-то несоответствие, какая-то неуловимая нелепица – вроде тени, падающей навстречу источнику света. Вглядывался, вглядывался и наконец понял: ораторствуя, человек в дубленке сладко прикрывал глаза – наподобие кота-мурлыки. Дядя Паша хмыкнул вторично.

– Ну, я не знаю, дядя Паша… – обиженно перебил себя оратор. – Это до какой же степени надо опуститься, чтобы смеяться над такими вещами! Ты же верующим был, болезненно верующим – по крайней мере, до шестнадцати лет. – Он вновь прикрыл глаза – возможно, чтобы утаить странноватый взгляд. – Хотя бы из уважения к себе тогдашнему мог бы…

– Вон! – сипло, почти беззвучно заорал дядя Паша.

– Еще чего! – холодно отозвался человек в дубленке и, видимо, передразнивая, принялся усердно дышать в стекло. Лед не плавился.

Стиснув зубы, дядя Паша лягнул стенку троллейбуса, поелозил рукавом фуфайки по заветному миниатюрному оконцу и посмотрел на звезду. Он знал, что непременно увидит ее, хотя троллейбус успел свернуть чуть ли не в противоположную сторону, – знал и увидел, увидел и успокоился, присмирел, почти улыбнулся.

– Впрочем, – произнес точно через силу человек в дубленке. – Впрочем, извини.

Троллейбус остановился, двери разъехались, и произошло нечто неожиданное: в заднюю дверь безо всякого сопровождения ворвались две собаки.

Они были великолепны – большой черный кобель, смахивающий на добермана, и маленькая беленькая сучка, дворняжка с востренькой мордочкой. Они, пожалуй, и не заметили, куда заскочили, они совершенно не смотрели на окружающее: они были влюблены.

Да, именно влюблены! На мгновение собаки неподвижно стали под поручнем, на месте парочки, и, приблизив морду к морде, ласково, неизъяснимо ласково поглядели друг на дружку. И столько истинного, столько вечного было в этом мгновении, что никому из тех, кто повернулся в сторону собак, не пришло в голову прогнать их.

Троллейбус тронулся, и собаки поначалу слегка встревожились из-за того, что пол под их лапами заколыхался, но вскоре испуганное повизгивание сменилось повизгиванием успокаивающим, потом – «разговорным». Склонив красивую продолговатую морду, кобель понюхал под хвостом у сучки – понюхал почтительно и нежно. Именно так, наверное, романтический поэт наслаждался бы ароматом прекрасного цветка, который жаль сорвать. Сучка с настоящей или притворной стыдливостью отошла, но кобель последовал за ней, словно привязанный за нос. Она неторопливо шествовала впереди, а он сзади, на троллейбусной площадке было где развернуться, и они так и прошли «паровозиком» пару кругов.