— Что вы сделали? — спрашивает оберcт Фрик, глядя на казначея.
— Ничего! — отвечает тот.
В камере напротив слышится приглушенный смех.
— Где еще встретишь невиновных людей, как не в тюрьме, — язвит обер-ефрейтор.
— За что вы здесь? — спрашивает оберcт морского офицера, корветтен-капитана, который сидит в своей камере, беззаботно мурлыча под нос. Левый глаз у него выбит, осталась только красная впадина.
— За пение, — бодро отвечает морской офицер.
— Пение? — удивленно переспрашивает оберcт.
— Я сказал именно так.
— За это не могут сажать в тюрьму, — говорит оберcт.
— Еще как могут, — отвечает моряк. — Могут посадить и за меньшую провинность.
И начинает негромко петь:
Wir werden weitermarschieren Wenn Scheisse vom Himmel füllt. Wir wollen zurück nach Schlickstadt, Denn Deutschland ist der Arsch der Welt! Und der Führer kann nicht mehr![47]— Господам с дубовыми листьями на воротниках[48] моя песня не понравилась. И теперь меня, видимо, повесят.
— Не может быть! — изумленно восклицает оберcт. — Людей не вешают за такую ерунду!
— В данном случае вешают, — улыбается морской офицер. — Я пел эту песенку, стоя на мостике своей подводной лодки, когда мы вернулись после налета на базу в Бресте. Моего старпома тоже ждет виселица. Он спросил большого эсэсовского чина, который приехал поздравить нас с возвращением, жив ли еще Grofaz[49].
— Был пьян? — удивленно спрашивает оберcт Фрик.
— Нет, просто полюбопытствовал. Какую попойку мы бы закатили, если б кто-нибудь подложил бомбу под Гитлера, пока мы сражались с англичанами!
Разговор прерывает пронзительный вой сирены воздушной тревоги.
По коридору бежит фельдфебель.
— Всем лечь на пол, руки на затылок! В таком положении вы в безопасности от шрапнели. Тот, кто встанет, будет беспощадно расстрелян! — орет он.
Здание сотрясается от взрыва. Свет гаснет, вся тюрьма погружается в темноту. Время от времени свет осветительной бомбы падает на испуганные, пепельные лица.
Тюрьму окутывает гнетущая тишина. Потом слышится грохот взрывающихся бомб. Кажется, они падают градом возле Шпрее. С потолка сыплется побелка. Кажется, что идет снег. Позвякивают разбитые стекла. Течет пылающий фосфор.
Берлин стонет в смертных муках. Непрестанно грохочут крупнокалиберные зенитки на Бендлерштрассе.
— Помогите, помогите, выпустите меня! Мама! Мама! — раздается пронзительный голос ребенка.
— Заткнись, гаденыш! — раздается грубый, командный голос. — Лежи на полу!
Слышатся два выстрела. Загорается лампа. Сдавленная брань, и опять все тихо.
Это час смерти. Смерть за стенами. Смерть внутри стен. Она торопится повсюду. В движении или скорчась в углу, каждый чувствует близость ее холодной тени.
Одни привыкают к ней и становятся флегматичными. Другие сламываются и попадают в унылый сумасшедший дом. Кое-кого утихомиривают ружейными выстрелами. Нервы натянуты до предела по всему городу, в тюрьмах, лазаретах, бомбоубежищах, на улицах, в подводных лодках, в пропахших маслом кабинах танков, в казармах учебных подразделений. Куда ни взгляни, безраздельно правят смерть и страх.
Протяжный вой сирены возвещает конец воздушного налета, но передышка длится всего несколько часов. Потом бомбардировщики с белыми звездами или красно-бело-синими кругами на крыльях появляются снова.
Берлин в огне.
По улицам грохочут пожарные машины. Но им не справиться со своей задачей. Изо дня в день берлинская пожарная служба борется с пожарами от зажигательных бомб.
Из коридора слышится беспокойный, раздражающий шум. Позвякивают ключи. Железо лязгает о железо.
— Проклятье! Этот мерзавец повесился!
— Избавил нас от хлопот, — слышится другой грубый голос. — Поставить бы их всех к стенке и расстрелять из пулемета!
В восемь часов первые заключенные отправляются в трибунал. Под вечер появляется взвод солдат, чтобы увести приговоренных. Больше приговоренные не вернутся. Что происходит с ними, никто не знает.
Однажды утром вызывают оберста Фрика и обер-лейтенанта Вислинга. Четверо солдат ведут их в суд и запирают поодиночке в тесные камеры.
Перед тем, как предстать перед судом, им разрешают недолго поговорить с защитником, дружелюбным пожилым оберст-лейтенантом[50].
— Многого сделать для вас не могу, — говорит он, пожимая им руки. — Но правила требуют моего присутствия. А как вам известно, мы питаем громадное почтение к порядку и правильности.