В итоге о том, что мы делали и делаем на этой войне, нам рассказывали другие. Вражьи голоса да кристально честные и неподкупные диссиденты, совесть нации… Почему-то одними и теми же словами. И наши герои выворачивались в преступников, а преступники — в героев.
Ореол диссидентства — это вообще отдельная песня. Думаю, только замечательные, очень по-коммунистически воспитанные, насквозь советские люди так могли с диссидентами носиться, так за них переживать и так безоглядно доверять каждому их слову. Советская пропаганда создала столь привлекательный и столь идеальный образ борцов с самодержавием, что те стали в атеистическом государстве чем-то вроде нового сонма святых. Чернышевский, Засулич, Бауман, Камо… Святцы. Любой, кто против прогнившего режима — ангел. Любой, кто не с борцами, тот, стало быть, с прогнившим режимом — значит, против ангелов, значит, продал душу дьяволу. Но как только прогнившим режимом стал восприниматься советский строй — всё, им воспитанное, обернулось против него. Быть с могучим царством тьмы или с бесстрашно бросившими ему вызов святыми, безоружными и беспомощными, сила которых только в правде — для советского человека тут не просматривалось выбора. Выбор был этически и эстетически предопределен. Это в демократическом обществе любого борца с режимом прежде всего спрашивают: а сколько ты своей борьбой зарабатываешь? В красной империи такой вопрос даже не возникал. Слушайте, слушайте, этот зря не скажет!
Но главную причину того, почему советская власть стала всерьез восприниматься большинством народа как царство тьмы, я понял уже много позже, относительно недавно, занимаясь историей Китая.
Это — чисто психологическая и потому не компенсируемая никакими косметическими реформами и обусловленная самой человеческой природой неустойчивость любых слишком уж централизованных систем и режимов. Она возникает вне зависимости от эпохи, от цивилизационной принадлежности, от целей, которые преследует сам режим — будь то древнекитайская империя Цинь Ши-хуана, где владыка старался всех поставить в полную зависимость от государства, то есть от самого себя, или социалистический СССР, где пытались избавить народ от волчьих законов капиталистической конкуренции. Эти исторические ситуации, казалось бы, принципиально различные, тождественны в одном важнейшем свойстве: межчеловеческая конкуренция выведена из личностной сферы и опосредуется высшим властным центром. Кто победил в любой конкурентной ситуации, а кто проиграл, решает не сама борьба соперников, но государственная власть. Ей виднее, кому дать, а у кого отнять. Поэтому постепенно и сама конкурентная борьба уходит из сферы непосредственной схватки явных друг другу противников в область негласных маневров внутри высших государственных сфер, лихорадочного манипулирования там и сям торчащими из государственной машины рычажками. Соперничество становится скрытым, подковерным, сумеречным, осуществляется руками высшей власти.
И мало-помалу все унижения, все поражения проигравших начинают восприниматься ими как результат не столько действий их прямых победителей, сколько государственного произвола. Тирании. В течение считанных лет, за одно-два поколения государство, пусть даже честно старающееся никого не обижать, но при том блюсти между всеми баланс, оказывается ОБИДЕВШИМ ВСЕХ. Именно на нем, на государстве, сосредотачивается общая неприязнь, концентрируется общее раздражение; именно оно всем недодало, всем не позволило развернуться, всем подрезало крылья, всех оскорбило в лучших чувствах. Личные противники оказываются вроде бы и не противниками, а братьями по несчастью, не конкурентами, но бойцами одного и того же партизанского отряда, израненными в одном и том же неравном бою с карателями; в каждом проигрыше каждого проигравшего виноват лишь тупой казенный гнет, а больше никто. И государство повисает в пустоте. Точно твердый, но хрупкий лед, когда из-под него ушла текучая, жидкая, но держащая его на себе вода.