Поднимался рассвет. Земля дрожала в дыму, как грубые камни, распростертые ниц перед кровью закланного агнца. Столбы освещенного дождя изредка пролетали над полями морей, падая косым шуршаньем. С востока шествовал свет. Он поднимался бессмертьем в белых одеждах жизни, простирал блаженные светлые руки и гладил птиц, отряхивавших теплые серые перья. Он прикасался к сумраку, гладил леса, листья осыпались дождями; и все сладко жмурилось и просыпалось, брызгаясь каплями. Да будет свет!
Караульщица стояла нагая, светлые руки мира гладили ее скользкое, опушенное белым сумраком тело. С грудей ее капала вода, они ворочались и теплели, как молодые мокрые поросята. Она нагибалась к огню и выжимала тугой жгут белой сорочки,
алебастр ее живота складывался дерзостно. На ней не было ничего кроме платочка, повязанного по-бабьи. Высокие ноги ее в сбитых полусапожках до колен были забрызганы желтой грязью.
Она заботливо выжала жгут. Тонкая мужская сорочка шелкового полотна выглядела жалко. Караульщица разглаживала ее, прижимая к телу, закинув рукава за плечи, - ткань прилипала к ее стоячей, насмешливой груди. Она аккуратно, по-матерински одернула влажные складки и повесила сорочку к огню.
Костер еле тлел. Она задумчиво глядела в огонь, присев на корточки и подперев голову крепкой гладкой рукой. В шалаше кто-то кашлянул. Она проворно вскочила на ноги, прикрыла вздрагивающую грудь красными ладонями, согнулась...
- Аня! - глухо донеслось из шалаша. - Да где же ты? Ч-чорт... тут вода...
- Че-го? - прошептала она певуче, вытягиваясь плечами, жмурясь всем телом. - Не пойду. Небойсь, по московским товарищам заскучал? Ишь, передразнила она, медленно перебирая ногами, - "во-да"! Вода бежит, когда-то мельник будет?
В шалаше осторожно шуршала солома.
- А-нечка... - отозвалась ей снова темная сырая глубина караулки. - Да иди же скорее! Мне приснился ужасный сон...
Она улыбалась, подвигаясь все ближе и ближе.
- Ну, чего? - жарко шептала, она, склоняясь плечами в обвисшую колючую мглу, пахнущую сеновалом, и загораживая ее нарядным телом, царапающим разломанные пучки соломы. - Ну, че-го? Замуж меня ведь не возьмешь... Ну, чего?.. Я тебе пуговку к рубахе пришила. Пойдешь домой чистенький, любезненький ты мой... Ведь не придешь больше, не придешь?
Она шептала наивные бабьи слова, горюче вздрагивая телом, по скользким грязным ногам ее ползли струйки воды... В шалаше разгоряченная дождевая ночь заглушала голоса. Она скользнула в его глубину, белые крепкие руки ее шарили в мокрой раскиданной колючести подстилки, она прильнула всем существом к теплому придушенному смеху, поймавшему ее
выточенную в изогнутой ложбинке, живую покатую спину твердыми свежими объятиями...
Рассвет поднимался. Он разгонял тучи, сушил обновленные листья, сгонял нетерпеливые ручьи и примирял прибой, отбрасываемый скалами, с мерным шипением убегающей гальки. Крабы шныряли у берегов, перебегая соленые всплески, на морях проходили суда. Сойка голубым паяцем, вереща и крутя крыльями, перелетала с ветки на ветку, забираясь все выше и выше, залетая на кручу, где дуб, обвисающий в бездну, тянул свои жолуди к свету.
Он был пронизан солнцем. Внизу, на лиловом тумане, путями "Арго", поднимая каюты и трубы, дымила экспрессная линия. Все еще спало: спали в судах, спали в селеньях, спали в коммуне с вождем Поджигателем. Свет приходил, сойка кричала песню пробуждения. "Креге-ке-гак!" - скрежетала она. - Родила червяшка червяшку. Червяшка поползала. Потом умерла. Вот наша жизнь... Так говорил философ, умерший от крика восстания. Это ерунда, это чистейшая ерунда... Креге-ка-гак!" - она улетела в поисках пищи.
Солнце подняло щит, обнажая мечи. Внизу, на камнях, арбузы блистали мудростью, их мокрые головы были высокомерны. Двое ходили меж них, одетые лишь в утренний дым. Она распустила волосы, и груди ее вздрагивали от шагов, высовывая смуглые набухшие родинки...
Люди еще спали кругом на горах, потоки пели, катясь в ущельях, росы грелись и превращались в пар. Наташа Ведель вернулась домой и подсчитала грозу. Она была доброй девушкой, но не прибавила ей ни одного балла. Кривая говорила сама за себя. Ее напоили чаем и уложили спать. "Вилла роз" дышала семьей, как том "Войны и мира".
Остается сказать о китайце: его в эту ночь не видели на виноградниках. Неунывающий Друг, вы должны знать это совершенно определенно.
Повествование пятое
ВОЗНИКАЕТ ВЕСЕЛЫЙ ЗАПАХ ВИНА
"Первым созревает лучший, но малоплодный шампанский сорт - красный виноград пино-фран. Небольшая величина гроздей и необходимость собрать весь виноград, при определенных наилучших соотношениях сахара и кислоты, вызывают потребность большого количества рабочих рук. Это самое оживленное время в Абрау. Сбор очень красив: большое количество работниц, приезжающие для погрузки и отвозящие виноград рессорные линейки, кусты, осыпанные зрелыми кистями, одетый в разные цвета лес, и среди них лазоревое озеро семи верст в окружности - дополняют картину".
Жизнеописание "Абрау".
- Ваше величие! Ударницы! Надо ударить пятками о камень...
Старший садовый рабочий Феодорович.
17
По рассказам Овидия, Магеллатов участок был разбит этой ночью вдребезги. Лирик рассказывал ужасы: они с китайцем едва добежали до будки, градовая туча настигла их неожиданно, и им пришлось бежать с полкилометра под сплошным потоком ледяной картечи. Молния ударила совсем рядом, они вымокли до нитки, и у него до сих пор болит голова от ледяных ударов.
- Пощупайте, - говорил он девушке, гордо расхаживая по веранде и ероша спутанные влажные волосы, - вся голова у меня покрыта шишками.
Вспомнила ли она хоть раз о нем в эту кошмарную ночь?
Девушка нехотя потрогала его лоб.
- Ничего нет! - сказала она холодно. - Самая нормальная голова... Вы слишком самоуверенны. У меня есть и без вас о ком беспокоиться... Как вы думаете, - оживленно обратилась она к Поджигателю, - можно ли не ругаться с моим чудным братцем? С утра он отправился на этюды, не захватив даже плаща. С этими мужчинами прямо беда! Они - как дети. Совершенно не обращают на себя внимания, а после ноют, клянчут и ругают весь свет... Хотя вы и сами... она махнула рукой и лукаво оглядела фигуру нашего учителя. - Что это торчит из вашего ботинка? А эта ужасная рубашка! Когда вы, мужчины, научитесь жить?
Она подошла к нему, стала поправлять измятый воротник ковбойской рубахи продолговатыми ручками. Приподнятая грудь ее прижималась к Поджигателю, растерянно и изумленно бормотавшему что-то о сером костюме, который он оставил в Москве.
- Помните этот костюм? - говорил он Овидию через плечо девушки. - Он достался мне от товарища, венгерского эмигранта... Прекрасный костюм тонкой шерсти.
Овидий и не думал вспоминать заграничные штучки. Он получил хороший нос и любовался деревьями, с которых гроза сбила много крепких жолудей, рассыпанных теперь по дорожкам. Поджигатель прочитал нам целую лекцию о грудных заболеваниях. Я никогда не предполагал, что он так внимательно следит за своим здоровьем.
- Ваш брат, - говорил он девушке, - во всем типичный российский фаталист. Он плохо переносит реконструктивный период, он болен красками, он надеется только на себя и думает, что спасение жизни - в анархии природной талантливости. Ему скучно. Он не терпит планирования в искусстве. Природа, по его мнению, позаботится за всех. Но ведь это ерунда! Неужели вы соглашаетесь с ним, товарищ Люся?
- Он много работает, - быстро проговорила девушка, опять поправляя воротник и одергивая его на рубашке Поджигателя.
- Вот так... Я не обижаюсь за ваши слова, но он очень хороший человек. Его картины очень ценят.
- Нас всех очень ценят, - пробормотал Овидий, - а печатают в год по столовой ложке... Однако у меня начинается жар.
- Переоденьте рубашку, что вы валяете дурака! - накинулся на него Поджигатель. - Ценят, ценят!.. Дело не в этом... Я думаю, что ваш брат на опасном пути. Ницше писал о русских солдатах: когда они устают, они бросаются на землю и не двигаются с места, несмотря ни на что. Они могут лежать в грязи целые сутки. Он называл это русским фатализмом. Иногда это неплохо, в особенности в борьбе с интервентами... Я припоминаю англичан: те, не побрившись два дня, теряли всякую боеспособность. Но сейчас - это гибель. Лежать, мечтая о красках, и ждать, пока вас переедет колесо орудийной запряжки, - извините меня, - это значит сгнивать классово. Он говорит о Сезанне, пишет пейзажи... Ах, все это, быть может, и хорошо! Но зачем ворчать на остальных? Зачем сдавать темы эпоса бездарностям и недоучкам? Хорошее дело: они критикуют. Они бросают эпоху и гордо молчат. Бекельман заявил Директору, что сделать бочку, как он, - почище, чем сделать вино. Он - один в СССР, и поэтому может пить на работе и плевать на всех с высокого дерева. Он талант! Бочки его бессмертны. Я сам слышал... "Ударьте их", - хрипел он Директору. - Они поют, как флейта. Вино лежит в них сухое, как день..." Он узнает дерево ухом, ему не нужно ячейки, он просит комитет не беспокоить бондарную... Так ли это? Не прав ли Директор, объявив еще один выговор? А ваш брат...