Выбрать главу

— Опять началось, — сказала она громко. — Снова потерял память. Точь-в-точь как двадцать лет назад, когда он свалился с лошади и целую неделю воображал себя Юстасом Лингхэмом из Кливленда. Ох, Мэрчисон, теперь придется вызывать доктора. Но если доктор узнает о той, второй болезни, он захочет упрятать его в лечебницу. А если кто-нибудь попытается упрятать Отиса в лечебницу, Отис не поверит ни в докторов, ни в лечебницу. Тогда… тогда…

— Но если ничего не предпринимать, — возразил я, — один бог знает, что тогда стрясется. Дядюшка Отис непременно вычитает еще что-нибудь насчет президента Рузвельта. В наше время о нем невозможно не читать в газетах, даже в газетах штата Вермонт. Или наткнется на упоминание о Мадагаскаре и Гватемале.

— Или поскандалит со сборщиками налогов, — прибавила тетушка Эдит. — Он то и дело получает от них письма с запросами, почему он ни разу не платил подоходного налога. В последнем письме сказано, что они высылают человека для личных переговоров. Но Отис твердит, будто такой выдумки, как подоходный налог, не существует, значит, не бывает и сборщиков налогов. В таком, случае, если кто-нибудь придет и назовется сборщиком налогов, дядюшка Отис просто-напросто не поверит в существование этого человека. И тогда…

Мы беспомощно переглянулись. Тетушка Эдит схватила меня за руку.

— Мэрчисон! — проговорила она задыхаясь; — Скорее! Беги к нему! Нельзя оставлять его одного! На той неделе он решил, что на свете нет звезд!

Я ни секунды не колебался. Мгновенно очутился на крыльце рядом с дядюшкой Отисом, который дышал прохладным вечерним воздухом и разглядывал усыпанный звездами небосвод с выражением безграничного неверия на лице.

— Звезды! — рявкнул он, ткнув костлявым пальцем в звездное небо. — И все на расстоянии сотен миллионов миллиардов триллионов дриллионов миль, даже самая завалящая! И каждая в сотню раз больше нашего Солнца! Так пишется в книгах. А знаешь, что я скажу? Скажу «тьфу»! Нет на свете ничего столь огромного или далекого. Знаешь, что такое на самом деле эти штучки, которые видны в телескоп и называются звездами? Это вовсе не звезды. Если на то пошло, на свете вообще нет никаких зв…

— Дядюшка Отис! — завопил я дурным голосом. — Комар!

И изо всех сил трахнул его кулаком по макушке.

Дядюшку Отиса надо было отвлечь. Ни в коем случае нельзя было позволять ему произнести эти слова. Вселенная, конечно, велика, по всей вероятности, слишком велика даже для дядюшки Отиса и ему не по зубам уничтожить ее своим неверием. Но я не стал рисковать. Заорал что есть мочи и стукнул его.

Но я забыл о рецидиве потери памяти и о том, что дядюшка Отис считает себя Юстасом Лингхэмом из Кливленда. Очнувшись от моего удара, он смерил меня холодным взглядом.

— Я вам не дядюшка Отис! — огрызнулся он. — И никому я не дядюшка Отис. У меня нет ни братьев, ни сестер. Я Юстас Лингхэм, и у меня болит голова. Сейчас выкурю сигару и лягу спать, а утром уеду в Кливленд.

Он повернулся ко мне спиной, вошел в дом и начал подниматься по лестнице в спальню.

Я поплелся за ним, тщетно ломая голову в поисках удачного плана действий, а тетушка Эдит двинулась по лестнице за нами следом. Мы с ней остановились на верхней ступеньке и видели, как дядюшка Отис вошел в свою спальню и закрыл дверь.

Чуть погодя мы услышали, как под его тяжестью заскрипели пружины кровати. Потом чиркнула спичка, и до нас донесся сигарный дымок. Перед отходом ко сну дядюшка Отис неизменно выкуривал сигару — единственную за весь день.

— Отис Моркс! — услышали мы бормотание, и один ботинок стукнулся об пол. — Никого так не зовут. Это какой-то подвох. Никакого Отиса Моркса на свете нет.

Тут он замолк. Наступила тишина. Мы ждали, что стукнет второй ботинок… и когда прошла целая минута, мы в ужасе переглянулись, бросились к двери и распахнули ее настежь.

Мы с тетушкой Эдит тщательно обшарили комнату. Окно было закрыто и заперто. В пепельнице на ночном столике лежала зажженная сигара, от нее страусиным пером поднимался кверху дымок. На постели осталась вмятина — там, где он только что сидел; вмятина медленно расправлялась. На полу возле кровати валялся один ботинок дядюшки Отиса.

Но дядюшка Отис (Моркс обвел нас всех меланхоличным взглядом) — дядюшка Отис, конечно, пропал. Он усомнился в своем существовании… и перестал существовать…

(Тут Моркс тихонько вздохнул и стал ждать, когда же кто-нибудь поднесет ему рюмочку.)

Карел Михал

ДОМОВОЙ МОСТИЛЬЩИКА ГОУСКИ

Перевод с чешского И.Чернявской

Во вторник мостильщик Гоуска напился. Это было событие исключительное, потому что обычно он, как всякий порядочный человек, напивался в субботу. Но в тот вторник шел дождь, и Гоуска ничего иного не мог придумать. Сначала дождь моросил, потом усилился, а когда в половине двенадцатого ночи Гоуску выпроваживали из закусочной «У короля Пршемысла», дождь лил как из ведра. Мостильщик Гоуска пнул ногой спущенную на окно закусочной штору, Подтвердив тем самым свое моральное превосходство над официантами, поднял воротник пальто и зашагал домой. Фонари мерцали в мокрой ночи, и вода журчала в водосточных трубах, стекала с деревьев и крыш. Когда Гоуска пытался всунуть ключ в замочную скважину входной двери, он увидел лежащее под водосточной трубой яйцо. Яйцо было белое, в черную крапинку и блестело под струйкой воды, которая лилась прямо на него. Оно было самое обыкновенное, с одного конца заостренное, чуть побольше куриного. Мостильщик Гоуска поднял его и сунул в карман, так как в отличие от курицы считал, что яйцо создано для того, чтобы его съесть.

Придя домой, он сначала исчерпал весь запас известных ему ругательств, потому что в коридоре ободрал ногу о корыто, а потом завалился не раздеваясь спать, чувствуя, что при малейшем движении его начнет тошнить.

Утром его мучила жажда, и он встал. На перине лежали кусочки скорлупы, белой, в черную крапинку. Гоуска вспомнил о яйце, которое вчера ночью нашел под водосточной трубой, а во сне, вероятно, раздавил. Он поднял перину в надежде найти остатки содержимого. Под периной сидел черный цыпленок, довольно противный, с длинной шеей и зелеными глазами. Зябко поеживаясь, он прижимался к теплой постели.

Того немногого, что Гоуска знал о последствиях алкоголизма, было достаточно, чтобы испугаться. Гоуска попятился и глухо застонал. Но, пока он готовился выдержать суровую внутреннюю борьбу со своим разумом, надеясь принять эту печальную новость с подобающей мужчине твердостью, цыпленок соскочил с постели и, чуть переваливаясь на косолапых ножках, направился к умывальнику, где мостильщик Гоуска намочил носки. Цыпленок сделал глоток, закашлялся, потянулся и похлопал крыльями, на которых выразительно топорщились будущие перья.

Гоуска был уверен, что у него галлюцинации.

— Напи-пи-пи… — пробовал произнести он.

Цыпленок смерил его взглядом.

— К чему такие нежности, — сказал он иронически, — лучше накроши мне хлеба, я голоден!

Второй приступ отчаяния кончился воплем.

— Ой-ой-ой! — причитал Гоуска. — Я сойду с ума, не выдержу я этого!

— Не ори, — сказал с омерзением цыпленок. — Кому доставляет удовольствие с утра слушать твои вопли? Нечего меня рассматривать, пойди принеси хлеба. Ты должен меня кормить, раз ты меня высидел.

— Как это высидел? — робко спросил Гоуска.

— Своим задом, дружок, своим задом, — довольно сухо сказал цыпленок. — Я не просто цыпленок, я — Домовой. Давай скорее хлеба да пойдем на работу!

Мостильщику Гоуске было неясно, что такое Домовой. Он рассуждал: Домовой — это, по-видимому, существо, которое заставляет работать, и посему размышлял, как бы от него избавиться. Но так как он его боялся, то принес хлеба и вышел из дома вместе с Домовым. По дороге Домовой тактично молчал, да и Гоуске не хотелось разговаривать. На перекрестке горел красный светофор. Гоуска остановился, но Домовой пролетел между машинами и ждал его на другой стороне. Регулировщик вышел из кабины и подошел к Гоуске.

— Вам следует знать, что птица не может в городе бегать сама по себе, ее нужно носить в корзине или по крайней мере в руке и держать за ноги. Запомните это, а то заплатите штраф!