Выбрать главу

— Четыре ли пять, нето шесть будет, — сказала она, захлебываясь слюной. — Машины — какие машины? Престольный седни, свадьбы гуляем… Рази кто в сельпо наедет. — Она села, поставив ноги на перекладину табуретки и уткнув подбородок в колени, спросила: — Тутошний ли, так к кому?

— Так, — сказал я, спасаясь от ее любопытства, и подумал: эта горбунья может оказаться моей родственницей, только начни выведывать — целоваться придется. Здесь в прежние времена тесно жили, деревня к деревне. Однако успокоил себя: едва ли. Столько прошло времени, столько было переселений и потрясений. — Покажи дорогу, — грубовато, на «ты» обратился я к ней, поняв, что вежливым обхождением, разговором не добьюсь этой малой услуги.

Она покорно поднялась, повесила на дверь замок и повела меня на улицу.

Волково праздновало свой престольный. Пели две или три гармошки, в домах слышались пьяные голоса, у сельпо толпились мужики, пестро разряженные бабы, и худая старуха, подняв в смуглой руке над головой платочек, охала и отплясывала «Камаринскую». На окраине, под голыми вербами, дрались парубки: у одного была в клочья порвана белая рубаха, другой сморкался кровью, — вокруг них метались и визжали девки. И опять я подумал: это моя родина. В Волкове жила бабушка, родилась мать, обитала разная родня. Я шел по земле, которую уже топтал когда-то, которая кормила меня.

— Вот сюдой, до той хаты, опосля тудой, до могилок, и пряменько, пряменько, — прошепелявила горбунья, остановившись поглядеть, как я пойду.

Я достал из кармана конфету (запасся на случай, если придется угощать детишек), вложил ей в руку.

— Чо эт, маленькая я, чо ли? — заморщинилась, потупилась она и впрямь сделалась маленькой, и стало видно, что постарело лишь ее тело, а душа, умишко ее так и остались детскими на всю жизнь.

Прошел «сюдой», «тудой», мимо могилок и, облаянный собаками крайней одинокой хаты, вышел в степь. Солнце клонилось к рыжим далеким увалам, уже затуманивалось, вспархивавшая из-под моих ботинок пыль пахла влагой и холодом. Матово светились оголенно проступившие сквозь тальники речушки, мертвенно белели накрытые первым «салом» озера.

По этой дороге — то сухой и холодной, как сейчас, то слякотной и гиблой в непогоды, проклинаемой и нужной, и любимой в ясь и синь над степью, в знойное цветение в степи — ходили пешком, скакали на казачьих конях, пробирались с гружеными повозками мой дед, отец, дядья и свояки. По ней и я проехал в том году, когда мы навсегда покинули деревню.

Амур запал в холмы и увалы где-то в стороне заката солнца — там узкой белой, еле видимой полосой лежал туман, как далекий след реактивного самолета, — но и здесь чувствовалось его «могутное» присутствие: к нему текли речки и ручьи, тянулись дороги и тропы — от заимки к заимке, — с каждым километром ниже, покатее становились холмы, гуще растительность, и воздух заметно менял свой вкус — преснел, увлажнялся.

Дорога круто вскинулась на взъем, я поднял голову: по краю увала, как нарисованные на светлом холсте, виднелись темные крыши. Над ними — редкие, густые кизячные дымы, стаи орущих ворон. Залаяла первая собака, почуяв меня, пахнуло застарелыми дворами, вечерней дойкой, мешанкой для свиней, — и я понял: пришел в свое Грибское. И, как на зейском перевозе, только сильнее, глубже ощутил: здесь все я знаю, все мне понятно, словно в каких-то давних веках взрослым и разумным человеком прожил я здесь долгие годы.

Дом стоял в конце улицы и был теперь крайним: последний, замыкавший когда-то порядок, сгорел, видимо, еще в войну — зияло черное, полузаросшее бурьяном пепелище с разобранной русской печью. Он был тем, прежним, из листвяжных закаменевших бревен, крытый старым железом, но выглядел так, будто его раздели — неумно, перед самой зимой. Срезали веранду (когда-то длинную, во всю наружную стену), разобрали пристройку-кладовую, сарай, примыкавшие к задней стене, лишили забора, палисадника. Колодезный сруб перекосился, погреб обрушился, и сад в конце двора торчал редкими кривыми сучьями. Под окнами рылись и дрались куры, одинокий, ершистый, злой поросенок взвизгивал у двери, прося еды.