Выбрать главу

Это был мой дом, я решил войти в него. Оттеснил слегка поросенка, поднялся на три ступеньки, постучал в косяк (дверь была обита мешковиной, из которой клочьями топорщилась солома), — звук получился слабым, мне никто не ответил. Я подумал, что здесь, пожалуй, не принято стучаться, потянул на себя дверь. Не успел просунуть голову, как, ударившись о мои ноги, с визгом прошмыгнул в дом обрадованный поросенок. И сразу послышалась женская, окающая ругань:

— Окоянный, оголодал, чумы на тебя нету!

В глубине дома, в сумерках, захохотал, закашлялся мужчина.

— Борька, Борь, подь сюда!

Я стоял в прихожей, она же была кухней. Здесь мало что переменилось: у стены громоздко горбилась печь, ближе — плита, которая сейчас вяло топилась. К окну приставлен стол, темный, нескобленый; к столу — лавка, древняя, с лоснящимися, бугристыми, будто проросшими сучками. Глянул направо, в переднюю. Когда-то это была одна большая комната, теперь ее разделили дощаной перегородкой, беленой, исцарапанной и исписанной цветными карандашами. И по-прежнему за печкой виднелся закуток в виде узенькой комнаты (одинокое и тихое жилище моей бабушки), — оттуда, наверное, и донесся мужской хохот.

Приоткрыв дверь и хлопнув сильнее, я оповестил о своем вторжении.

— Морусь, — завозился в закутке мужчина, — кожись, ктой-то наведал. Глянь-ко.

Из-за перегородки появилась женщина, приземистая, с худыми длинными руками, одетая в байковое платье-мешок, с блеклыми, распущенными чуть не до пола волосами. За нею выкатилась ребятня: мальчуган лет семи, две девочки, похоже двойняшки, и еще карапуз с отвислым пузом, на кривых ножках. Женщина была «на сносях», оттого и ходила в платье-мешке, и, увидев меня, мучительно зарделась, выдавив на лицо всю краску, которая еще имелась в ней, принялась обеими руками поправлять волосы, одергивать платье, вытирать сопли ребятишкам, отталкивать их за свою спину.

— Здравствуйте, — пробормотал я, теряясь от ее испуга. — Извините, я на минутку…

— Кто такой? — послышалось из сумеречного закутка.

— Да вот зашел… дом посмотреть…

— Дом?.. — В закутке стало тихо, видимо, мужчина соображал, что все это может означать для него, и, решив хохотнуть, проговорил: — Десять тыщ — и забирай!..

Женщина наконец прибралась, проскользнула мимо меня, пододвинула лавку.

— Проходьте. — Повернулась к печке. — Матюша, покажься человеку.

Матюша поскрипел деревянной лежанкой, повздыхал и показался на свет. Был он в исподней рубахе, в диагоналевых, сильно заношенных галифе с развязанными тесемками на штанинах, босиком. Еще молодой, костистый и крепкий, с белым узким лицом и желтоватыми вялыми волосами. Я подумал, что он приезжий: казаки, те потемнее кожей и растительностью, — и Матюша протянул мне руку.

— Дак домом интересуешься или смеесся?

Он сел на скамейку, скрестив впереди себя ступни сорок четвертого размера, я тоже примостился с краю. Скамейка не скрипнула, не подалась — она была дубовая, окаменелая, — та, старая, наша. Как она уцелела, скольких пережила хозяев?

— Интересуюсь, — сказал я, ощупывая руками скамейку, как бы здороваясь с нею. — Я здесь родился.

— Как это? — выкатил голубенькие глазки Матюша.

— Так. Родился. Вон в том закутке, на бабкиной кровати, где вы сейчас отдыхали…

Хозяйка Маруся приблизилась ко мне, веря и не веря моим словам, стыдливо любопытствуя, а вялый Матюша, опешив в первую минуту, решил показать свою бывалость.

— У нас в пятой роте, слышь, когда на Луцк шли… Входим — деревушка, домов пять, другие погорели. Старшой Кисленко бежит к окошку, сует автомат, опосля оборачивается к нам: «Братцы, я тут родился!» Оттудова — хлобысь очередь… Там его впоследствии захоронили… А вы, значит, местный будете?

— Местный буду.

— Может, по такому разу пропустим? — Матюша оттопыренным мизинцем и большим пальцем изобразил размер «пузырька». — Пошлю, киоск, должно, торгует… А я уже, — он мотнул головой, — по случаю престольного! — Матюша опрокинул на колене крупную пятерню, приготовив ее для моей тридцатки.

— Не пью. Из санатория…

— А-а, чахотошный? — недослушал Матюша, и в голосе его дрогнул испуг. Он слегка отодвинулся, как бы для того, чтобы взять со стола кисет, закурил, не предложив мне.

«Все, — ругнул я себя, — проболтался».

Почему иные здоровенные, диковатые мужики по-детски страшатся смерти? Испугался чахотки, которая и не осмелится приблизиться к нему, а предложи — выдует два литра самогона в одни присест и действительно будет на волоске от гибели, но, ожив утром, не подумает содрогнуться. Я знал двух таких в армии: один, краснорожий, до ужаса боялся поноса и неустанно бегал в санчасть просить «скрепнительные» таблетки; другой смахивавший внешностью на Добрыню Никитича, оберегал себя от простуды — стаскивал с соседей по нарам все, чем можно было утеплиться: одеяла, шипели, шубы…