— Сейчас уколю, не дергайся. Колоть буду много. Заморозим лопатку. Чтобы не больно было. Потерпи.
Укол. Еще укол. Пять… Семь… Десять… Сбился со счета. Плечо отяжелело, будто туго надутое холодом, после — тяжкая боль: игла вошла меж ребер. Еще и еще раз… Холод потек внутрь, кажется, к самому сердцу. Я застонал, чтобы приглушить свой слух, отстраниться от тела.
— Потерпи. Молодец… Вот и все.
Толчки откуда-то сверху, будто из самого воздуха, отдались в моем правом, на котором я лежал, боку.
— Не чувствуешь?
— Нет, — сказал я губами, уже зная, что не услышу своего голоса.
— Ты говори, говори. Я люблю болтать, когда работаю. Вот ты хочешь журналистом стать, так? Я тоже когда-то хотел. Расскажу после, почему у меня это не вышло… Скальпель… А насчет способностей как?
Я сказал, а может быть, мне показалось, что я сказал:
— Имеются.
— Так. Будешь, значит. Вот только отремонтируем… Теперь сделаем разрез…
Длинное движение, отдавшееся холодом в позвоночнике, легкий треск рвущейся кожи, а под правый бок хлынула горячая влага. Сестра стиснула мою ладонь, наклонилась, салфеткой собирая капли пота у меня на лбу.
— Спокойно, спокойно… Все хорошо…
А там, в потустороннем:
— Смотри, жирный, как поросенок… Тампон. Еще тампон… Быстро. Кохер…
— Ниже смотрите.
— Да, да.
— И там…
— Кохер!
«Почему они не усыпили меня?.. — думал я. — Ведь это страшно… Слышать… Знать…»
Я чувствовал большую — от плеча до подреберья — рану, она сочилась кровью, и вот ее начали раздвигать — хлюпанье, постукивание металла, и боль в глубине раны. У меня мутнеет сознание, я понимаю: «От потери крови», — и понемногу делаюсь одной, огромной, убивающей разум раной. Я не хочу потерять память — потеряю и, кажется, умру, — но все чаще ускользают звуки, голоса, и большой серый глаз сестры то выплывает из тумана и ярко, огненно светится, то вдруг растворяется в воздухе, в боли, тонет во мне самом. Я слышу лишь свой стон, свое дыхание-хрип. А вот голос сестры… Не понял слов — «бух-бух-шша» — и затихло. А это прикосновение иглы, догадываюсь: «Пантопон!», радуюсь, жду облегчения. Я бы выпил сейчас целый стакан пантопона, — он прозрачный, как родниковая вода, холодный… Мне хочется пить — «От потери крови…» Но пить не дадут, я это знаю… А сколько прошло времени?.. Кровь течет… И вдруг испуг: ведь много, слишком много вытечет пантопона с этой кровью!.. Проясняется сознание, будто из мутной воды всплываю к свету, вот уже слышу, различаю голоса…
— Мужик, как дела?.. — это Сухломин. — Молодец… Еще немножко, дорогой…
Клацанье металла, хлюпанье чего-то жидкого, — наверное, льют в рану новокаин, — одышливые голоса, бормотание, выкрики.
— Добрались до твоих ребрышек…
— Потерпи. — Это ассистент.
— Самое трудное, вот здесь под ключицей…
— Да.
— Потом ничего, потом быстро… Ты слышишь, потом быстро… Потерпи… вот… Надкостницу…
— Распатор!
Жуткая боль застилает мне глаза огненным всполохом, мгновенно темнеет сознание, я ловлю его, сжимаю руку сестры, тону и снова медленно всплываю.
— Листон!
Треск ребра, звук металла, звон таза где-то внизу, в отдалении: «Это… это… бросили кусок ребра…» Сколько я лежу?.. Два, три часа? Болит правый бок: отлежал… Не чувствую правой руки… Чуть-чуть бы сдвинуться. — Хочу шевельнуть ноги — они прижаты к столу, их держат… вторая сестра… И опять:
— Распатор!
— Листон!
И опять всполохи боли — кроваво-черные. Кажется, болит каждый волос на голове, ногти на пальцах, слеза во впадине глаза. Провал, всплытие… Провал… И бред. Долгий, тягучий, почти без боли, — с одним великим, непереносимым томлением. Нет тела, нет воли, сознания, — живет томление само по себе. Шумный, многоголосый, суетный бред… Без начала и конца… Без конца. Ему не будет конца… Будет течь, хлюпать кровь… раздирать воздух, тело, голоса… Гремит железо… Никогда не кончится кроваво-черное томление — оно будет страшнее… Оно пожрало душу, дух… Оно — смерть… Оно живее всего на свете… Оно было раньше света, оно всегда было кроваво-черное…
И долгая, долгая пустота. Отсутствие. Лишь отчужденное еле улавливаемое трепетание пульса — где-то в воздухе, пустоте — ненужное, наивное, почти смешное. И прояснение, как вспышка немого взрыва в черноте, и ясный, серый глаз сестры, и голос — родниково-чистый, тягучий, почему-то очень тягучий:
— Ты что?.. Эх, сапожник!.. У него же плечо кривое будет… Расшивай…
Снова пустота, боль, легкость, боль, невесомость… «Еще минут двадцать, минут двадцать… Эх, сапожник!»… И движение — невесомое. Я встаю, иду, как по воздуху, меня держат — потому что очень легкий… Каталка. Движение… Полет… беспамятство…