Входит Семен Ступак, бухая деревяшкой, торопится сесть на стул: натрудил свою единственную ногу, — и тут же в дверях появляются лечащий врач Ефим Исаакович и медсестра Антонида.
Мы встаем, обращаем лица к двери. Привычка эта осталась в нас от школы, когда мы вставали навстречу учителю, от армии, когда мы вскакивали при виде старших по чину. Пожалуй, было и нечто новое: смущение и робость перед лечащим врачом — за свою болезнь, как за греховность, желание полным смирением задобрить маленького, норовистого человека Ефима Исааковича, как духа, и вымолить у него исцеление. Конечно, каждый из нас проявлял себя по-своему, индивидуально. Лейтенант Ваня, услышав «Садитесь, благодарю», принялся быстро поглядывать, «смущать» Антониду, будто и в санаторий приехал исключительно из-за любви к ней; Ступак спокойно ощупывает протез, поскрипывает, помахивает слегка деревяшкой — явно собирается в поход по пересеченной местности; Парфентьев «ест глазами начальство», Ефима Исааковича, и видно теперь, что он всю жизнь был таким: в школе, в армии, у себя в бухгалтерии на швейной фабрике; а я делаю вид, будто мне все равно — жизнь прошла, каверна 2×1,5 (два сантиметра на полтора) — не дырка на пиджаке и Ефим Исаакович не Иисус Христос.
Он садится к столу, опрятный, тоненький, туго затянутый халатом, и со спины похож на девушку. Антонида стоит рядом, широкая, роскошная, как мать перед ребенком; отобрав четыре «Истории болезни», раскладывает перед ним веером, словно приглашает выбрать самую интересную карту.
Парфентьев следит за детскими, юркими руками Ефима Исааковича, и только они касаются крайней истории болезни, — он вскакивает, опускает плетями руки, говорит:
— Так точно, больной Парфентьев.
— Впервые слышу, — шутит Ефим Исаакович.
— Как же, доктор?.. — разводит бледные бухгалтерские ладони Парфентьев. — Я у вас состою.
И начинает быстро, очень складно докладывать о коликах, брожениях и дрожаниях в своем организме, заученно расстегиваясь и вытаскивая из брюк рубашку. Ефим Исаакович не слушает, просматривает историю болезни, после неохотно встает; вытянувшись на носках лакированных ботинок, приставляет к костлявой груди Парфентьева стетоскоп: не прослушать этого больного нельзя — и вправду серьезно заболеет.
— Я вас вылечу, — говорит Ефим Исаакович. — Вы больше других жить хотите.
Парфентьев радостно хихикает, усмехается Антонида, смешно мне, и Ступак наконец перестает мучить свой протез; а лейтенант Ваня, осмелев, придвинулся пилотную к Антониде, что-то бормочет в розовое ушко под белым чепцом; ее голубые проталины глаз сужаются, остреют, будто от слез, губы подрагивают, и кажется, — вот сейчас она прыснет в ладошки, расхохочется и убежит из палаты.
— Лейтенант, вам вредно волноваться, — Ефим Исаакович отстраняет Ваню, указывает пальчиком на стул.
Очередь Семена Ступака. Он рассказывает о своем самочувствии и опять мнет протез. Что за привычка? Мне уже по ночам мерещится этот деревянный скрип. И переживать Ступаку нечего особенно: несколько очажков на правом легком. Их залечат стрептомицином, фтивазином, паском, — все это он получает, и сердце прекрасно выдерживает. Обидно, что слишком много на одну душу досталось — другое дело. Но ведь могло и хуже быть.
Лейтенант Ваня говорит, что он здоров, ему пора выписываться и ехать в часть. А что «поддули» — так еще лучше: легкость во всем теле появилась, хоть подпрыгивай и летай.
— Буду летающий лейтенант.
Я смотрю на ярко конопатую грудь Вани и почему-то думаю о жене Ефима Исааковича. Она рыжая, рослая, с тоненькой талией и широким задом, даже больные старички третьей стадии оглядываются и смотрят ей вслед. Хочу представить, как они живут у себя на квартире, почему у них нет еще детей, вместе ли спят?.. Ведь она может нечаянно придавить Ефима Исааковича к стенке или столкнет на пол, и тогда послышится хруст, легкий звон: Ефим Исаакович разобьется, как дорогой сосуд.