Выбрать главу
Парус я твой найду над волной морскою… —

тихо, как воспоминание о чем-то детском, пробивались слова сквозь дверь в приемную главного хирурга. Я думал о Грете, и она делалась для меня все более красивой, непонятной. Не верилось, что с кем-нибудь она могла лечь в постель, и уж совсем не хотелось верить, что у нее в легких такие же БК, как у меня или Семена Ступака. Ну насчет нас понятно. Я в войну плохо питался. Может, родился хлипким на этот свет. Ступак укороченный весь, как наполовину разобранный, пьет; на него, беззащитного, бациллы откармливаться летят. А Грета?.. Она такая свежая, нетронутая: прикоснись к ней — и, кажется, наполовину выздоровеешь. Напрасно она боится туберкулеза — какие-то очажки; да я бы их себе забрал, мне все равно…

Из кабинета главного хирурга вышел пожилой, лысый человек, с румяным, скошенным от возмущения лицом. Я вспомнил, что теперь моя очередь и что думать мне надо совсем о другом (ну при чем тут артистка из Читы, ее глаза, ноги?..), — меня сейчас спросят, буду ли делать операцию, напомнят, что для таких, как я, иного, более гуманного лечения еще не придумано. А я песенку слушаю… Мне надо сейчас же, в эту минуту, решить все, чтобы…

— Следующий! — слышу из-за двери кабинета голос сестры.

Вхожу. Сестра, указав на стул возле большого, блещущего стеклом стола, скрывается в боковой двери. Поднимаю глаза.

В кресле, откинувшись к спинке, курит, утомленно жмурится седоватый человек с лицом смуглым и слегка рябым. Глаза, чуть монголистые, смотрят искоса, вроде мимо меня, но я чувствую их тяжеловатый взгляд. Человек без халата, на нем хороший пиджак, галстук, резко белая рубашка. И еще замечаю — он грузноват, не высок ростом, спокоен, и лишь пальцы, как бы чужие, нервно поигрывают окурком.

Он присматривается ко мне, определяет — на что я гожусь. Он, может быть, видит мои легкие насквозь, знает, как перекроить их; думает о моем сердце — выдержу, не подведу его, хирурга? Ведь ему незачем связываться со смертью — это не марки, которые можно коллекционировать.

Через две обитых дерматином двери затухающей радиоволной проникала песня:

Ты мои перья нежно погладь рукою…

Она казалась далекой и вправду заморской — оттуда, с острова Куба, где пальмы, райские птицы.

— Нравится? — спросил человек.

Я передернул плечами: мол, ничего, а вообще — не специалист.

— Ну, здравствуй, — он подал через стол руку, сжал, чуть придержал ею мою («Приценивается!» — мелькнуло у меня). — А песня плохая.

— Почему?

— Жалко становится людей. А их резать, чинить надо. Может, бросить мне свое дело?

— Как это?

— А так. Брошу — и все. Пусть каждый сам по себе: или выживет, или чахотка задавит.

— Но вы же…

— Правильно. Резал. А теперь буду порошками лечить — фтивазид, паск…

Я усмехнулся, понурив голову.

— Понимаю: не веришь. Думаешь — волк все равно сена есть не станет.

Голос у него был сипловатый, как у застарелых курильщиков, и очень, как мне казалось, не подходил к его смуглому, по-армейски твердому лицу.

— Давай знакомиться. Фамилия Сухломин, имя Иван Михайлович. Слышал про такого?

— Много.

— Живешь в Хабаровске. Работаешь?

— Радистом.

— Мне кто-то говорил — стихи пишешь…

— Писал. Теперь в газетчики хочу.

— Женат?

Я мотнул головой и почувствовал, что сделал это излишне грубовато.

— Девушка есть?

— Нету.

— Почему?

— Бациллоноситель…

Сухломин скрипнул стулом, резко убрал со стола руки, будто впервые услышал это слово, и оно обидело его.

— М-да… А насчет газеты — интересно. Люблю газетчиков. Врут они здорово, но и помогают… Сам чуть в писаки не пошел. Как-нибудь расскажу…

Грета перестала петь, холл на минуту затих, потом донесся разноголосый, похожий на клекот воды, смех.