Но милостив Господь, бесконечна милость Его. Раз уж дети до сих пор живы и проживут еще месяц — а это в гетто целая вечность. Спасибо Тебе, Господь Созидатель!
После меда пальцы стали липкими, моментально почернели от приставшей к ним неведомо откуда грязи, рот связала тягучая сладость, а в животе бродили яблоки, съеденные вместе с косточками.
Марик с Анкой сидели в своем укрытии, переваривали незнакомое ощущение в желудках, наслаждались тишиной и покоем. Только бы до утра не пришли, дали пережить эту ночь спокойно. Хорошая ночь, новогодняя.
— Марик, — неожиданно заговорила Анка, — а ты не видел, ребе Лазнику досталось что-то? Он-то сам поел?
— Не видел. Какие мы все же свиньи!
— Ага, — сказала Анка и прижалась к его боку. И сразу стало горячо. А она, словно случайно, положила ему теплую длинную ладошку на бедро, отчего еще и невыносимо сладко стало внизу живота.
— Ты боишься умирать?
— Не знаю, — пожал плечами Марик. — Очень не хочу. Я хочу все же попробовать убежать.
— Куда?
— К партизанам. Вот только никак не могу придумать, где взять оружие. А так не примут, выгонят. Но все лучше, чем так вот, чтоб убили, и все.
— А я очень боюсь, — серьезно прошептала Анка. — Очень-очень. Я очень жить хочу, вырасти, стать кем-нибудь, я только пока не придумала кем. Вот сегодня хотела бы стать поваром, потому что можно есть, сколько хочешь. Но это сегодня. А после войны лучше всего было бы стать врачом, лечить людей, как дедушка. Он такой добрый был.
Она шептала и все гладила Марика по бедру. А он уже не мог, готов был взорваться от этой невыносимой ласки. И тогда Анка приподнялась и прошептала ему в ухо:
— Марка, а ты целовался?
«Сто раз!» — хотел ответить Марик, но неожиданно сказал правду:
— Не-а.
— Хочешь, поцелуемся? А то нас убьют, а мы с тобой ни разу и не поцеловались даже…
Губы у нее были сухие и сладкие, она как будто пила, и все никак не могла напиться. Сжала ладошками его щеки и быстро-быстро тыкалась ртом ему в лицо, а потом снова хватала его губы и долго мяла их своими. Засунула свою ладошку ему под рубашку, погладила по груди. Тогда и Марик решился. Осторожно заполз за вырез платья — и когда она успела расстегнуть ворот? — и потрогал небольшую выпуклость на ребрах. Чуть побольше, чем у него. Только сосок у нее другой, длинный, он это чувствовал, трогал его, это было так странно, что его всего трясло, а она продолжала хватать его губы и все стонала так протяжно, так незнакомо.
И когда он уже больше не мог сдерживаться, она раздвинула ноги, помогла ему, и Марик провалился в мягкое, влажное и очень-очень горячее. Отчего стало совсем уж невозможно, и он, несколько раз двинувшись внутри горячего, забился в сладчайшей судороге, с наслаждением чувствуя, как из него выстреливает в загадочную девичью глубину что-то жизненно важное, избавляя его от себя.
И тогда он заплакал, а она гладила его по затылку, прижимая к себе навалившееся на нее легкое мальчишеское тело. И все шептала:
— Ну что ж ты плачешь, глупенький! Вот и все, теперь ты тоже знаешь, что это такое. Теперь умирать не так страшно, правда? А то бы нас убили, и мы никогда бы и не узнали, как это хорошо, да ведь? Ну, поплачь, поплачь, я в первый раз тоже плакала…
Анка, как выяснилось, отдавалась всем мальчишкам, оставшимся в гетто. Правда, только тем, для кого это было впервые, и только один раз. Мальчикам было бы жалко умирать, ни разу не познав женщину, говорила она. А второй раз — это уже любовь, это нельзя, потому что нельзя любить всех. А она любила только Марика. И он стал последним.
Ее убили через два дня. Поймали, когда она пыталась выбраться в город, чтобы поменять на еду какое-то барахло, добытое у знакомой старушки. Два полицая весело били ее сначала своими здоровенными кулаками, потом так же весело пинали ногами, а когда она затихла, то на прощание один из них прикладом винтовки разбил ей голову.
И в ту ночь рыдали два мальчика: Марик Мешков — в гетто, и Вадик Калиновский — в городе. А старый раввин Ефим Лазник, накрывшись талесом, молился всю ночь, благословляя имя Всевышнего, ибо только Ему одному ведомы нити судеб людских и пути человеческие.
Больше Марик не плакал никогда.
С этого момента он начал рыть подкоп под забором, окружавшим гетто. Теперь ему было все равно, возьмут его к себе партизаны или нет. Не возьмут — и черт с ними. Он все равно добудет себе оружие, выживет — выживать он научился — и поставит целью всей своей жизни найти и убить этих двоих полицаев.