Но все же чудо может свершиться! Незначащая встреча, случайный «косящий взгляд» незнакомки, пара пустых фраз о подробностях привычного жизненного ритуала чужого человека — и неожиданно возникает соприкосновение душ. Еще недавно чужой и чуждый человек начинает излучать то магическое тепло, которое связывает со всем миром и, противореча очевидному, не дает погрузиться в отчаяние, согласиться с испокон веку утвержденной «непроницаемостью душ и вещей». Так Зиновьевой-Аннибал удается то гармонично, то в мучительной какофонии сопрячь миры, и вросшие друг в друга, и разъединенные навсегда.
Русская литература начала XX века знала, пожалуй, только одного художника, обреченного на такое пронзительное вселенское сострадание, когда волной сочувствия захватывало даже неодушевленные предметы. «Не за Бога в раздумье на камне, мне за камень, им найденный, больно», — писал Иннокентий Анненский. То же могла повторить Зиновьева-Аннибал, переливающая душу в предметы, раскрывающая их створки, растворяющая их оболочки, истрачивающая себя в этой безмерной, мучительной боли «за друга своя». Кажется, что, по мысли Зиновьевой-Аннибал, преодоление индивидуализма всеохватывающим сочувствием должно было стать рецептом спасения человека и человечества. Но в отрывке «Лондон» писательница показывает, что этого явно недостаточно. «Чрезмерное», «безбрежное» сострадание само по себе в отрыве от чего-то более значительного, весомого, существенного — беззащитно. Оно не исцеляет «мировую скорбь», не помогает избавиться от всевластия зла. Необходимо было другое решение. И оно было предложено в сборнике «Трагический зверинец», явившемся, по выражению Вяч. Иванова, «прочным мостом в будущее»[47].
«Трагический зверинец» был книгой, любимой многими. Его высоко ценила Марина Цветаева. Не без его влияния появились на свет «Небесные верблюжата» Е. Гуро и хлебниковский «Зверинец». И критика в целом приняла сборник благосклонно. Но книгу анализировали главным образом под углом зрения раскрытия детской психологии.
Анастасия Чеботаревская[48] подчеркнула социалистические симпатии автора, заметив, что через все рассказы проходит мотив столкновения «барских» и «человеческих» интересов личности, но при этом выразила сомнение, мог ли девятилетний ребенок «инстинктивно предчувствовать тезисы научного социализма», решительно восставать против «привитых воспитанием и обстановкой традиций», ратовать за «экспроприацию собственности и обязательный восьмичасовой рабочий день». К недостаткам книги она отнесла изображение автором «не того, что было», а «того, как ему представляется бывшее по истечении многих лет». С ней в целом согласился и критик журнала «Перевал»[49], скрывавшийся под инициалами О. Он писал, что рядом с глубоким проникновением в «темный предрассветный мир детской души» мы улавливаем «неискусно измененный голос взрослого человека», имитирующий интонации ребенка. На его взгляд, соединить личное и мировое начала, обнаружить глубину и смысл явления, возникающих индивидуально в каждом опыте, автору помешали некоторая «неустойчивость» в выборе художественных средств, его колебания между существующими в русской литературе художественными направлениями. Эту же мысль развил в своей рецензии Ю. Айхенвальд[50]. «Иное из прошлого освещено светом теперешнего и, так сказать, стилизовано; отдельные порывы и настроения ранних лет поняты… как специфические мотивы нынешней утонченности». В результате «изложение… иногда делается искусственным», но в лучших рассказах все же достигается «несомненная гармония и единство между маленьким объектом и взрослым субъектом поздних воспоминаний», дается «слепок души», одновременно «бурной и буйной» и «таящей в себе глубокую способность к умилению и чистой радости». Еще удачнее эту мысль выразила А. Тыркова (писавшая под псевдонимом А. Вергежский): она сумела соединить «непосредственную жадность ребенка» с «проникновенным, почти мудрым пониманием сорокалетней женщины, много испытавшей, много познавшей и вкусившей от горького, но дарящего кубка страдания»[51].