– Ишь, повяла вся, посохла, – горестно заметил Чибисов. – И собрать некому. А, бывало, схочешь и не найдёшь. Всю как есть подбирали.
Михаил молча наблюдал за перемещениями дедовой палки.
– Берегли-то раньше землю, жалели её, матушку. По пашне-то лишний раз не пройдут, а сейчас так примнут, как в асфальт закатают. Перед севом старики выйдут в поле и разговаривают с землёй, мнут в руках, приложут к губам и скажут потом, можно начинать сеять или нет. – Дед тронул палкой двадцатисантиметровый увал на границе когда-то распаханного соседского поля. – Ишь бугор какой, – недовольно сказал он. – На меже-то и не вспахивали никогда лошадью, всё лопатами, чтоб земля в межу не укатилась. А сейчас остыла земля.
Дед задумался, опершись о палку и пожевывая синими губами.
– За молоком-то придёшь? – спросил он, отвлёкшись от своих мыслей.
– Приду, – сказал Михаил. – А Сашка-лётчик приезжает?
Анисим снова погрузился в молчание.
– Давно не бывал, – молвил наконец он, и в этих словах проступало осуждение. – Как бабку схоронили, так ты был с тех пор или не был?
– Разок был, – сказал Михаил, сообразивший, что слова соседа относятся к нему, а не к Сашке-лётчику. – В две тысячи втором.
Анисим покивал и побрёл восвояси. Про Сашку почему-то так и не ответил.
Михаил ещё раз обошёл свои владения, уже подробно всё рассматривая и вникая в каждую деталь. После встречи с Анисимом Михаил испытал неловкость. Он чувствовал, что он только гость здесь, в этих печальных полях, и ему было почему-то совестно за это перед стариком. И тут же его охватила потребность деятельности. Надев свои старые строительные рукавицы, он принялся вырывать крапиву и занимался этим до тех пор, пока двор хоть немного не приобрёл жилой вид. Кусты жасмина, освобождённые от своих непрошенных соседей, явили себя во всей красе. Белые звездочки жасминовых цветов обернулись к уходящему свету и старались напиться им до рассвета. На кусте красной смородины, который и сам обнаружился, обнаружились розовые ягоды.
Вечерело. Заварив чай, он сидел на террасе и смотрел, как всё ниже и ниже опускается солнце, оставляя за собой ослепительно белое, сияющее небо. Мошкара клубилась в закатных лучах. Три старинных ветлы, быть может, ровесницы барской усадьбы, стояли треугольником ближе к улице. Ещё на его памяти осеняли они полдвора, но покорёжило их время, покрошило ветрами, и всё же они продолжали цепляться за это дворище, упрямо выпуская к солнцу нежные, сочные побеги, восстающие из казалось бы полнейшей трухи.
Мимо двора со стороны выпаса медленно прошли несколько коров – они тягуче мычали, ступали степенно и тяжело покачивались при ходьбе нежные, туго наполненные вымя.
Солнце упало за тополиные верхушки и, теряя силу, сквозило в беспокойной листве, выбрасывая оттуда острые, всё ещё слепящие лучи. Михаил отправился к Чибисову за молоком.
Анисим Чибисов увидел свет в недоброй памяти восемнадцатом году, был лишь немногим младше Ольги Пантелеевны и ныне являлся самым полноценным свидетелем века и в Ягодном, и в Соловьёвке. Гражданскую войну он, конечно, не помнил, но Великую Отечественную прошёл полностью и закончил её в Праге без единой царапины. В свои девяносто три он сохранял ясный ум и здравость суждений, один из последних в селе держал корову, правда, ухаживала за ней главным образом его незамужняя дочь Тоня, а сам Анисим по естественной в его годы немощи осуществлял пригляд. Было видно, что когда-то представлял он из себя ладного и крепкого мужчину, но теперь усох так, что, казалось, превратился в полый стебель подсолнуха.
Войну Анисим вспоминать не любил, вообще производил впечатление человека, который знает куда больше, чем говорит, но пара излюбленных историй была и у него, и он с удовольствием рассказывал их к месту и не к месту. На двоих с дочерью был у них мобильный телефон, и Анисим, начинавший жить при лучине, теперь иногда брал его в руки и время от времени поглядывал на синюю трубочку "Nokia" с каким-то недоумением.
Вернувшись от Чибисова уже в сумерках, он поставил тёплую трёхлитровую банку на крыльце, взял из сенцов косу, сунул руку под стреху, где в своём восковом яйце тут же заворошились осы, и рука его легла точно на оселок, оставленный здесь десять лет назад. Ветер улёгся окончательно, за домом в некошеном поле кричал коростель и пунктир кукушки прошивал тишину двойной нитью. Вдалеке прогрохотал по мосту поезд – судя по времени – 302-й, пензенский. Михаил вышел из двора и стал косить напитанную росой траву. Она покорно ложилась ему под ноги лёгкими полукружиями, и, некошеная столько лет, как будто сама впивалась в мокрое лезвие.