Но здесь Сергей Леонидович ошибался, и быстро нашлись сведущие люди, которые в мгновение ока разобрали вопрос научно.
– Случались сдачи и раньше, – говорили знатоки. – При Роченсальме было сдано шведам тридцать четыре корабля, и адмирал, принц Нассау-Зиген, не только не был предан суду, но награжден орденом Андрея Первозванного. А "Владислав", который в 1788 году был сдан капитаном Бергом тем же шведам около Гогланда? Судно это целый день было в бою и к вечеру оказалось сильно избито, насчитали тридцать четыре пробоины, треть команды и офицеров были выведены из строя, пушки испорчены, станки поломаны, спасательные средства уничтожены. На совете было решено сдаться. Во время совета командиру доложили, что мичман Смирнов находится в крюйт-камере с зажжённым факелом и ждёт приказания взорвать судно. Такого приказания не последовало, и судно было сдано. И что же? Адмиралтейств-коллегия оправдала Берга, императрица Екатерина утвердила этот приговор, и Берг со Смирновым были повышены в чинах. В 1808 году адмирал Сенявин, запертый в Лиссабоне английской эскадрой, поневоле сдал русские суда на хранение английскому правительству. Часть этих судов была впоследствии куплена англичанами, а часть возвращена в Россию. Правда, это была сдача почётная, без спуска флага, но всё же сдача. Однако по политическим обстоятельствам того времени командирам судов ни в коем случае не следовало ей противодействовать.
– Ну, Стройникова-то в матросы, – заметил кто-то. Стройников командовал "Рафаилом".
– Так и неудивительно. Чего было ждать от Николая Палкина? А то была Екатерина. Ура Екатерине! Ура Дидро!
Среди студентов сдачу не осуждали, а скорее приветствовали, злорадствовали, а кто-то даже патетически выразился в том смысле, что за такую Россию умирать не стоит. Слова эти были встречены овациями.
Оказалось, что Сергей Леонидович не единственный, по родству причастный к этой трагической морской истории. В университете на медицинском факультете учился некто Домерщиков, чей двоюродный брат, офицер "Апраксина", прапорщик по морской части граф Баранов тоже оказался в плену. Будучи первокурсником, да к тому же ещё человеком робким и застенчивым, этот несчастный кузен никак не подавал своего мнения, и только слушал все это с глазами, полными слёз.
18 декабря, в тот день, когда коммунисты проводили свой митинг на Манежной площади, в культурном фольклорном центре Людмилы Рюминой проходил отчётный концерт учащихся детской музыкальной школы имени Гнесиных. Центр занимал помещение бывшего кинотеатра «Украина» прямо напротив знаменитого в Москве рынка «Горбушкин двор».
Концерт состоял из двух отделений. Было несколько хоров, тринадцатилетняя Наташа Гольянова выступала в хоре "Московские колокольчики".
В фойе были развешены картины Константина Васильева, возникшего как бы из небытия. Вячеслав с юности смутно помнил сюжеты его таинственных картин и яростные споры, считать ли их искусством и не обращены ли их сюжеты к той тёмной стороне людских душ, где таятся языческие боги национальной исключительности.
Как-то раз Вячеслава перевели в другую камеру, и соседом его оказался девятнадцатилетний Пашок, не без гордости называвший себя националистом. Он был задержан в декабре 2010-го года во время участия в беспорядках на Манежной площади, и по прихоти следствия объявлен чуть ли не главным зачинщиком этого вполне стихийного действа. Пашок, как он себя называл, словно бессознательно умаляя себя как личность перед лицом предъявленных обвинений и в отношении воли Божьей, сносил такой жестокий поворот своей судьбы с христианским смирением, которое поддерживалось в нем твёрдым убеждением, что за плохое дело у нас не посадят. Жил он на улице маршала Бирюзова с мамой, работавшей продавщицей в магазине детских товаров на улице Народного Ополчения. Пашок рассуждал просто: раньше русских было много, и каждый из них что-то умел. Теперь их мало, и по большей части они ничего не умеют. И хотя против последнего умозаключения возразить было особенно нечего, у Вячеслава имелся свой взгляд на национальный вопрос. По его мнению, получалось, что как только государствообразующий народ обращался внутрь себя и начинал тяготиться своим уделом, все остальные народы устроенного им государства тут же следовали его примеру, и синтез распадался на свои составляющие. Синтез же этот в лучшие времена осуществлялся обаянием культуры, которой в лучших её проявлениях стремились уподобиться все остальные. Пашок с трудом понимал Вячеслава, Вячеславу было его жалко, и он с высоты своих лет и образования легко потрясал его удивительно наивные, а порой совершенно дикие представления о жизни, но при этом в нём была цельность, неколебимость главного, какой-то стержень чувства, который был ближе к жизни, правдоподобней досужих рассуждений, чего не находил Вячеслав в себе. И тогда, помнится, Вячеслав ощутил свою вину за поломанную судьбу этого Пашка. А сейчас, стоя у выхода метрополитена, он вгляделся в обтекавшую его толпу и словно бы увидел её впервые, впервые с пресловутых девяностых годов. Опустившиеся, лица, махнувшие на себя рукой. Среди этих людей не хотелось быть, среди них возникало беспокойство и ощущение нечистоплотности. И глубина падения стала ему ясна. Он не столько недоумевал, сколько пенял на себя, отчего так поздно пришло это понимание. Человек в благополучии обычно мало обращает внимания на страдания ближних. Это благополучие как бы затмевает его внутренний взор и ослабляет способность к состраданию, если, конечно, он вообще обладает ими.