Выбрать главу

Как это часто бывает, все погубила свобода. Вдруг рухнули цепи колониализма, и карта мира стала меняться быстрее, чем выходят газеты. Не поспевая за переменами, я сдался, хотя меня и отговаривал Гриша Махлис. Он любил мои домыслы и, пробегая сто-метровку за 12 секунд, наживался на них безнаказанно.

Отец Махлиса был высотником. Где он работал, я не знаю, потому что единственный в Риге небоскреб принялись строить до меня, а закончили после, но до того, как было принято решение его взорвать, чтобы украсить город к юбилею. Так или иначе, старший Махлис был передовиком, а младший – двоечником. Но вскоре судьба перевернула доску, и отца посадили, а сын стал учиться на “хорошо” и “отлично”. Грише помогли те же качества, что погубили его папу, – быстрота и находчивость. Разбогатев на марках, Махлис собрал в нашем классе интеллектуальный кулак, выполнявший за него домашние задания.

Меня Гриша заманил стержнем от шариковой ручки, которым я написал за него сочинение “Делать жизнь с кого”. Гриша хотел – про отца, но тот еще сидел, и я предложил профессора Доуэля. Чтобы не спорить, сошлись на Матросове.

Гриша тоже любил риск. В 10-м классе он отправился в Сибирь с вагоном подпольных маек. На груди у них было написано Harvard, на спине – Fuck you с ошибками. В Сибири особо не присматривались, и Гриша вернулся с такой прибылью, что на выпускную фотографию снялся в черных очках.

Окончив школу, приобретя диплом и подкупив ОВИР, Махлис уехал в Америку, где так свирепо разбогател, что потерял нужду в работе. Оставшись без дела, Гриша вновь взялся за марки, из-за чего вся его бурная жизнь попала в скобки, содержимое которых можно выкинуть из предложения без особого вреда для его смысла. Экзотика, впрочем, на Грише отыг- ралась: он женился на китаянке и научился есть палочками фаршированную рыбу.

Китайцы мне нравились. Они казались марсианами, что и не удивительно. Пахомов считал марсианами евреев, Шульман – негров, отец – коммунистов. Каждый населял землю пришельцами, называя своими лишь тех, кого знал, понимал и ненавидел. Остальные были другими – непредсказуемыми.

Любуясь спящим Геродотом, я часто думаю, что настоящего кота от плюшевого отличает лишь способность к произволу. Мы любим его за свободу воли, включая и злую. Гарантированная добродетель безжизненна. Впрочем, вряд ли бы мы стали держать Геродота, если бы он принялся рассуждать. Людей и без того много. Лишь соблюдая в инакости меру (рассыпая крупу, но не играя в карты), кот отрабатывает свое место у камина.

Китайцы блюли иную меру и были другими радикально. Часто наведываясь к фанзе, я никогда не заставал хозяина дома. Постепенно я привык считать ее своей. Мне так хотелось быть китайцем: не пить молока, не есть горячего и всегда отличать восток от запада.

Если бы я был китайцем, я бы спал в горах, писал стихи на скалах, смотрел, как растут сосны. Не страшась перемен, я бы следил, как вещи жмутся к своему корню. Зная концы и начала, я бы любовался превращениями. Собирая листву, я бы учился мнимости ее беспорядка. Говоря с друзьями, сидел бы поодаль. Я бы жил в окружении богов, которые верят в меня больше, чем я в них. Я бы думал редко и не делал ничего такого, чего делать не стоило. И того, что стоило, не делал бы тоже.

Беда в том, что я не знаю, как живут китайцы, хо- тя догадываюсь, зачем. Единственными китайцами в моей жизни были японцы, но я им об этом не рассказывал. Меня и так прозвали в Токио “любопытным варваром” за то, что я не боялся ездить в метро.

Ближе всех в Японии я сошелся с переводчиком Сагияки-сан, который просил называть его Семой. Широко понимая славистику, он говорил на всех языках – польском, армянском, английском. С японским было сложнее. Это выяснилось, когда он пригласил меня в свой любимый ресторан “Волга”, где мы ножом и вилкой ели борщ и искали общий язык.

– Вы не знаете, – льстиво завязывал я беседу, – как пройти на Фудзияму?

– Понятия не имею.

– А сумо? Вы любите сумо, как я?

– Ненавижу.

– Может быть, театр? Что вам дороже – но или кабуки?

– Ансамбль Моисеева.

– Тогда – природа: сакура, бонзай, икебана?

Сагияки-сан выпил саке, закусил гречкой и ласково спросил:

– Часто водите хоровод? Давно перечитывали “Задонщину”? Играете в городки? Сын ваш – Еруслан? Жена – Прасковья? Сами вы – пскопской?

– Рязанский, – сказал я, приосанясь, но добавить к этому было нечего, и мы перешли на водку.

Домой мы вернулись друзьями. Распевая “Но я Сибири не страшуся”, Сагияки-сан с трудом вписывался в изгибы дорожки, огибавшей университетский пруд причудливых очертаний.