Ленька не слушал разговора старших.
Вдруг сорвался с места:
— Пап! Можно, я на минутку? Мам! Мне очень нужно! Я сейчас вернусь…
Родители и бабушка молча переглянулись.
— Ну конечно, Ленек, сбегай, сбегай, — первая сказала бабушка. — Пусть сходит, — добавила она уже родителям. — Всякие дела могут быть у человека. Мало ли что! Да возвращайся скорей. Праздник у нас нонче, как-никак праздник.
Ленька схватил одну из газет и выскочил из избы.
Елку он нигде не мог найти, хотя и обегал полсела. Наконец, решившись, постучал в ее дом. Постучал впервые: он никогда не решался зайти к ней, даже когда она звала — отговаривался.
— Ел… Елочку можно? — спросил он, когда ему открыла ее мать. И сам не понял, почему Елку назвал Елочкой. От растерянности, что ли?..
— Заходи, Леня, заходи, — просто сказала Елкина мать.
Она знала Леньку и прежде, не раз встречала и в поле и на улице. Но в доме никогда, и потому, наверно, Ленька побаивался ее.
Но сейчас увидел, услышал, и все оказалось проще. Она была, пожалуй, такая, как и его мать и как его бабушка, — чуть старше матери, чуть моложе бабушки. И лицо простое, и улыбка, и слова:
— Заходи, Леня, заходи…
У Леньки отлегло от сердца, особенно когда он увидел Елку.
— Вот слушай, — бодро сказал Ленька, развернув газету. — Слушай! Так вот: «Закон о принятии Эстонской Советской Социалистической Республики в Союз Советских Социалистических Республик… Шестого августа тысяча девятьсот сорокового года…» Значит, ты, Елка, теперь не иностранка?
Елка молчала. Улыбалась и молчала.
— А у нас тоже, Леонид, радость, — наконец сказала она. — Папу освобождают. Вот письмо прислал. Пишет, что теперь съездим в Таллин, на родину. На будущий год, пишет, обязательно съездим…
Ленька не понял, хотя она впервые назвала его не Леонидом, как прежде, а Леней.
Они шли по сжатому ржаному полю. Высоко в небе кружились жаворонки. И носились стаи воробьев. И парил выше всех ястреб-перепелятник. Было душно и знойно, как перед грозой.
Ленька не знал, что ответить.
Сказал просто так:
— Конечно, холостой. Ну и что?
— Так просто. Может, я тоже никогда замуж не выйду. Вот!
— Почему? — спросил Ленька, чтобы не молчать.
— Да меня все в школе мальчишкой зовут…
Потом они шли молча. Елка без конца нагибалась, подбирала колоски ржи. Набрала целый букет, остановилась.
— Хочешь, я тебя поцелую?
Ленька опешил.
Покраснел как рак.
Она подпрыгнула и неловко чмокнула его не то в щеку, не то в нос.
— Зачем? — глупо спросил Ленька.
— Так просто, Леонид! Вот! Захотелось почему-то. И все! — И она убежала. На бегу обернулась. — Может, встретимся!..
Нет, оказывается, Ленька никогда прежде не знал, какая она. А она была и елкой и березкой сразу. Как те у их дома в Москве. Как те на берегу Нары у моста. Непохожие и одинаковые. И растущие как бы от одного корня.
Так больше они ничего и не сказали друг другу. И на Нарские пруды не съездили.
Наутро Елка с матерью уехала в Москву. Об этом Ленька узнал, когда их уже не было. И еще узнал: они поехали встречать Елкиного отца.
Их не было ни завтра, ни через два дня, ни через неделю. Младшие Елкины братья и сестренки, оставшиеся жить дома под наблюдением соседки, ничего не знали.
— Как встретят, так и вернутся, — спокойно сказала Леньке старушка соседка. — Как же им без отца-то возвращаться? Не резон!
Ленька торопился. Дома ждали. Отец уговорил бабушку поехать к ним домой в Москву погостить. Отдохнуть. Александра Федоровна долго упиралась, но наконец решилась.
Сегодня они уезжали.
— Не горюй, Ленек, — вздыхала бабушка, глядя на недовольное Ленькино лицо. — Лето настанет — и опять приедешь. Здесь тебе вольготно…
Лето настало. Необычное лето следующего года. Радиорепродукторы, заработавшие в Сережках в канун воскресенья 22 июня, сообщили наутро то, что сообщали во всех других деревнях и городах…
— Уж лучше б и не проводили этого проклятущего радио! — говорили в тот день в Сережках.
В Москве, в Ленькином доме, где радио было давно, молчали. Молчали, ибо что скажешь, если война…
Сначала было долгое, нестерпимо долгое и тяжкое, как эти первые военные летние месяцы, ожидание: когда, когда же наконец их остановят?
Ни работа с утра до вечера и до седьмого пота в колхозе, где теперь остались почти одни бабы и ребята да еще такие вот, как она, — ни дети, ни взрослые, ни то ни се не спасало от этого беспокойного вопроса. Ни сводки Совинформбюро. Ни слухи.
Июнь. Июль. Август.
Немцы шли и шли на восток.
Потом, в сентябре, все строили оборонительные рубежи под Малоярославцем. И под Наро-Фоминском. А затем ближе и ближе к дому.
Елка копала тяжелую землю и опять думала: когда их остановят?..
Так думали все.
С наступлением октября все явственнее заполыхали зарницы там, за Нарой. По ночам воздух тяжело гудел от немецких самолетов, летевших сразу по нескольку сот штук на Москву. В окрестных лесах ухали зенитки. Трассирующие очереди и прожекторы уходили в холодное осеннее небо. А мимо Сережек все шли и шли наши войска, пешие и конные, на грузовиках и мотоциклах, и все туда же — через мост за Нару.
Навстречу им из-за реки двигался обратный поток — санитарные машины и телеги с ранеными. Поток этот рос с каждым часом, с каждым днем.
Вроде Сережки вовсе замерли. Их уже доставала не только немецкая артиллерия, а и минометы. Даже малютки — пятидесятимиллиметровые минометики. «Юнкерсы», не долетавшие до Москвы, разгружались тут же, по соседству. Первым взлетел на воздух клуб. Потом школа. Вот и церковь — зерновой склад…
Группа немецких армий «Центр» — почти семьдесят пять дивизий — вела наступление на Москву. Гитлер — в который уже раз — требовал от них добиться решительного успеха на Московском направлении. Миновали июль, август, сентябрь.
«Сегодня начинается последняя, решающая битва этого года», — писал Гитлер в обращении к войскам 2 октября.
Группа «Центр» получила новое пополнение, новую технику. Ей была придана тысяча самолетов, в том числе пятьсот бомбардировщиков.
3 октября немцы ворвались в Орел, 5 октября — в Юхнов и Мосальск, 12 октября — в Брянск, 14 октября — в Калинин, 16 октября — в Боровск, 18 октября — в Малоярославец. В двадцатых числах пал Волоколамск…
21 октября части 258-й немецкой пехотной дивизии вступили в Наро-Фоминск. Вступили, вышли к реке Наре…
Река Нара. Речка Нара. Речушка Нара.
На берегах Нары стали 33-я и 43-я наши армии. Стали насмерть.
Среди них — 1-я гвардейская Московская мотострелковая (Пролетарская) дивизия и 4-я дивизия народного ополчения Куйбышевского района Москвы… Стали насмерть танкисты и саперы, артиллеристы и минометчики, автоматчики и связисты, кавалеристы и пехотинцы, обозники и санитары. Все занимали оборону. Все…
Дождь. Дождь. Он лил, кажется, трое суток подряд. Мелкий, промозглый, удручающий. Над полупустынными Сережками висел туман. Ни зги не видно. Только слышны приглушенная речь в прибрежном ельнике, и ржание лошадей, и вкусные запахи походных солдатских кухонь. Там скапливаются наши войска.
Строят землянки, огневые позиции, ходы сообщения вдоль Нары.
Может, здесь их остановят? Здесь, на Наре? Может?.. Должны!
Как раз в этот дождь и туман прощался Елкин отец. На нем старый полушубок, ватные штаны, зимняя шапка. На груди — автомат.
Отец сначала поцеловал младших.
Поцеловал жену.
— Береги себя, Рикс, — сказала она.
Елку он взял за плечо и вывел из землянки, где они теперь жили.
На улице сказал:
— Энда, во-первых, смотри за нашими. Очень прошу! А во-вторых, ты мне будешь нужна. Учти. Тебе сообщат.