Как-то все сейчас проходит предо мной. Каждого, видимо, посещает это чувство вины, или нет? Что бы я ни вспомнил — кругом виноват.
И вообще, если быть честным до конца, большая часть моего сетования на себя идет от комплекса оглядки на авторитеты. Они-то много ли бы наработали, если б самоедствовали? Кто мне не дает писать правду-матку? Какие чиновники? Писал же Твардовский Быкову в минуты, трудные для Быкова: «Все минется, правда останется». Так и вышло. Помнишь, мы были в мастерской художника Х., помнишь его брюзжание, что Г-в — спекулянт, плохо рисует и т. п., что эксплуатирует святые темы истории России и т. п. Но, думаю я, кто же ему-то самому не дает писать на те же темы. Пиши! Пиши лучше, это единственная возможная форма борьбы за свои убеждения…
Но я бы не смог жить, как старуха, о которой сейчас расскажу. Мне надо было, чтоб обо мне знали, чтоб я был на виду, и я этого добился, и что? И вот если бы я, теперешний, приехал в ту школу, в которой мальчик хочет быть дирижером, и была бы встреча с ним, то что? Этот мальчик думал бы, что дядя чего-то добился? Да, о старухе.
Мы заехали к ней, как-то шумно хлопали двери, громко говорили, или мне это сейчас кажется, дело в другом. «Ну, бабуся, жди письма!» — воскликнул один из нас. «Как его ждать-то, — засмеялась она, — у меня и ящика-то почтового нет». Мы осеклись. Как? «Да так, некому писать, все примерли». Тогда кто-то предложил: «Прибей, бабуся, мы напишем». — «Зачем? Когда вспомните, вот мне и весточка», — ответила она.
Все это видел я, грешный.
Вот и мой сороковой день здесь, то есть он завтра, сейчас поздний вечер. Сидел, перебирал завалы фотографий. Почему-то захотелось разделить умерших и живых. Но они часто вместе на общих снимках. Еще думал о разбросанности родни по стране. Началось с дедушек. Они уже были стронуты с места и похоронены в разных местах, не там, где родились. Думаю, если объехать родные могилы, не сейчас, лет через сорок, или ближе, в двухтысячном году, то задача одному будет не под силу. Родня стала громадной: из глубины пришли Грудцыны, Кожевниковы, Смышляевы, Ивановы, потом соединялись тоже с древними Напольских, Чераневыми, Ворожцовыми, Корепановыми, Шалагиновыми, Мальцевыми, Нелюбиными, Гущеваровыми, Пересторониными, и еще родня: Шумихины, Бронниковы, Овечкины, Стога ковы, Касьяновы, Голубовы, Шмыковы, но это я только по памяти.
Попались письма юности. Перечитав, сказал отцу, что совсем не понимал любви девушек ко мне, и отец, совсем уже раздевшийся ко сну и зевающий, воодушевленно вскочил вдруг и закричал:
— Он, а я-то как их смолоду боялся! В техникуме уже учился, там была Нина, до того мне нравилась! В ее сторону даже поглядеть боялся, прямо всего обжигало, сердце так застучит, застучит. Раз на вечере стояли в зале, оказались рядом. Она на ногу наступила, я думал, нечаянно. «Ох, — говорю, — Нина, ты ведь мне ногу чуть не отдавила». Она скраснела, убежала. Больше не встречались.
Отец еще покурил, ему завтра ехать в дальний колхоз, никто не гонит, тем более завтра воскресенье, но он хочет вырвать металлолом до распутицы. Куда денешься, мартены ждут. Так и представляю их с драконовской, огнедышащей пастью, куда входят железные составы отработавшей или неотработавшей техники. А сзади дракона выходят готовые машины, которых ждут разбитые дороги, искалеченные поля, высушенные болота, вырубленные леса, а там, недалеко, другой дракон, с еще более огненной пастью и т. д.
— Ох-хо-хо, — бормочет, зевая, отец, — ох-хо-хо. Один рот и тот пополам дерет. Завтра праздник, воскресенье, нам лепешек напекут. И помажут и покажут, а покушать не дадут.
Я тоже хотел спать, но настолько не спалось, что встал. Думал, от крепкого чая, но нет, он давно, на нашем осадочном положении, не крепкий. Вдруг простая мысль поразила меня — неужели надо искать причин бессонницы во внешних причинах, а не в себе? Неужели безвозвратны дни и ночи, когда время летело к рассвету, а рука все подписывала и подписывала в верхнем углу чистой страницы очередной номер? Да, не спится. Оденусь.
Оделся и вышел. Вот уж действительно тьма египетская, перила крыльца нашарил и ощупал, а то казалось, что их нет. И страшно вдруг стало, изморось в воздухе. Пересилил себя и ощупью вышел за калитку. Темно. Прошел в темноте, тяжело ступая и упорно бормоча: «Я ей докажу», — пьяный. Их называют роботами ХХ века, так как они программируют себя на возвращение домой. Пробежала мимо собака, я слышал ее, она меня не почуяла. Я подумал, что мне не дойти бы в такой тьме до больницы, хотя дорога знакомая. И вот это ощущение, что за темнотой, в больнице, лежит