За этим днем последовали другие, много других, и ничего до 5 мая 1918 года не тревожило ее мирных ночей и робкого упования на бренность трубки. Но в указанный день случилось нечто катастрофическое и выходящее за пределы ее тихого ангелоподобного характера. А именно, часов в шесть вечера, когда Фаддей, доколов во дворе воз дров, сосал священную трубку, Эльза подошла к окну, чтобы глотком свежего воздуха ослабить силу неиссякающего канастера, и вдруг отчаянно кудахтнула. По тропинке подымался Курт Шуллер с дорожной сумкой.
Фаддей, не понимавший ни одного слова, сокровенный смысл кудахтанья мгновенно уловил и, отложив свой жезл, быстро выскочил в дверь, скрывшись среди тени вековых буков. Но с ним не ушел, да и не мог уйти тяжелый табачный дым. Эльза сразу поняла, что этот запах — отчет о сладостных ночах на ложе, недаром обладающем двенадцатью подушками и четырьмя перинами. Чудесное озарение сошло на нее — она взяла еще дымящуюся трубку и приставила ее к статуе так, что благоговейно улыбающиеся уста святого Губерта касались рогового мундштука.
Действительно, Курт Шуллер, войдя в домик, не глядя на жену и не слушая ее восторженных всхлипываний, прежде всего стал нюхать, — как мог он не узнать запаха своего старого доброго канастера? Не дожидаясь грозного вопроса, Эльза, богомольно сложив руки на груди, прошептала:
— Он курит...
Робко коснулся Курт еще теплой фарфоровой чашечки и перекрестился. Засим он сел за стол и принялся, степенно почавкивая глотать картофель. Откушав, он не решился потревожить святого Губерта и выкурил безо всякой зависти свою дрянную походную трубочку. Час спустя под четырьмя перинами он смог убедиться в том, что ничего не переменилось в этом доме и что томная нега Эльзы, нерастраченная, ждала четыре года возвращения супруга. О, это не было игрой, ибо свято и невинно отдавалась Эльза Курту, и при виде его зеленых двойных носков гладко обструганная грудь вскипала неподдельной страстью.
Проснувшись рано, Эльза немного удивилась — вместо мочальной льняной бородки ее щеку щекотали седые жесткие усы. Но еще более сильное изумление ожидало ее: взглянув на деревянную статую, в ужасе и в восторге она увидала, что святой, с удовлетворением улыбаясь, выплевывает изо рта клочья густой серой ваты, точь-в-точь как делали это Курт и Фаддей.
Не в силах скрыть потрясения, она соскочила с кровати и пала на колени, крича:
— Курт, он курит!
Лесничий, утомленный дневной дорогой и ночной негой, нехотя приоткрыл глаза.
— Но ведь ты мне уже раз сказала об этом, — проворчал он и вновь уснул. Потом, уже окончательно проснувшись, он никак не мог понять потрясения жены, которая должна была привыкнуть к подобным чудесам, и отнес его за счет волнения, причиненного супружескими ласками после столь длительного перерыва. Как же могла Эльза объяснить ему различие между вчерашним нежным обманом и сегодняшней достоверностью?
Никогда впоследствии ни Эльза, ни Курт не видели больше, как святой Губерт курит, хотя трубка и оставалась бессменно в его распоряжении. Они склонялись к мысли, что святой, не желая вводить в соблазн слабого человека, курил незримо, вознося к небу легчайшие облака, лишенные цвета и запаха. Во всяком случае, ни они, ни приходившие из Обердорфа набожные люди не сомневались в том, что святой Губерт курит, и не пытались выяснить, зачем святому понадобилось заниматься таким плотским и низменным делом, ибо подобные мысли были бы грешным стремлением проникнуть в тайны божественного промысла.
Супруги прожили мирно еще два с половиной года. Эльза отдавалась счастью, не отвлекаясь больше никакими побочными надеждами. Она теперь узнала, что гибель четырехколенчатой трубки не принесла бы ей никакого облегчения, ибо канастер в маленькой трубочке пах столь же сильно.
В декабре прошлого года лесничий, обходя свой участок, простудился, заболел воспалением легких и вскоре умер. Уже не дождь, а ливень холодноватых сплошных слез Эльзы оросил его скромную могилу. Самой Эльзе пришлось покинуть Вармефусс и перебраться в Обердорф, где она потупила в "Гастгауз цум левен" на должность судомойки. Тяжелые материальные обстоятельства, а также непосильность обременять свои вдовьи ночи на одной подушке и под одной периной двумя любовными и третьим божественным воспоминаниями принудили ее продать трубку старьевщику за пять марок.
Так как старьевщик был человеком набожным и в то же время деловым, он перепродал мне эту трубку за пятьдесят марок, приложив к ней патетическую историю, добросовестно мною изложенную. Получив деньги и дружески щелкнув пчелу, повисшую над розой, он с подлинным чувством сказал:
— А все же я не сомневаюсь в том, что святой Губерт курил ее!
От себя добавлю: я тоже не сомневаюсь в этом. Я храню эту трубку, как мудрое назидание и нерадивой пчеле, и ветреной розе, пуще всего — как источник святой веры. В минуту сомнения я гляжу на нее; да, да, конечно, святой Губерт курил из нее! Если же я не курю, то только потому, что, будучи фарфоровой , она покрывается нагаром, но никогда не обкуривается. Фарфор, лишенный пор, подобен безлюбым сердцам: встречи и года ложатся на них тяжелым густым налетом, но никогда ничье острое дыхание не пронизывает их холода.
Тринадцатая трубка
История тринадцатой трубки, самой любимой из всех моих трубок, чрезвычайно сентиментальна, и она, безусловно, вызовет насмешки многих. Что же делать, я сам сентиментален и ничуть не стыжусь этого. Я люблю мелодраму — кровь и незабудки на плакате кинематографа. Я знаю, что любовь не только в ледниковых очах полубога, но и в слезящихся глазах старой собаки, ожидающей очередного пинка.
В 1909 году, в Париже, по соседству со мной, на тихой улице Алезия, проживал крупный скотопромышленник господин Вэво с молодой женой Марго. Господин Вэво любил свое дело и каждое утро отправлялся на бойню близ улицы Вожирар. Он глядел, как животных резали, глядел деловито и любовно, расценивая шкуру и мясо, сало и кровь. Особенно нравился ему убой свиней, закалываемых медленно, чтобы успела вытечь вся кровь. Господин Вэво как бы взвешивал дымящуюся густую струю, взвешивал ее густоту и добротность, сколько из нее может выйти кровяных колбас и сколько луидоров даст колбасник за каждое ведро. Иногда господин Вэво марал рукава своей рубахи свиной или бычьей кровью, и на голубом полотне кровь сохла, чернела. Проверив туши и получив луидоры, господин Вэво шел в ресторан на улице Вожирар, где заказывал себе жирное мясо.
Хозяин знал вкусы своих посетителей, и господину Вэво подавали груду жира. Он долго ел, после еды полоскал рот крепкой нормандской водкой и ехал домой. Марго должна была ожидать его, и, ложась рано, часто еще засветло, как ребенок, господин Вэво, пахший свиной кровью и бычьим салом, ласкал ее, стискивал шею, ударял бедра так, как если бы его жена была хорошей полновесной тушей. Вскоре он засыпал и спал долго, мыча, прихрапывая, а под утро, когда ему снились нехорошие сны, скрежетал зубами.
Марго была телосложения деликатного и темперамента флегматического. Ласки господина Вэво пугали ее, а от запаха крови ее тошнило. Она не могла говорить с мужем ни о весенних туалетах, выставленных в магазине "Самаритянка", ни об интригах домовладелицы госпожи Лекрюк, ни о хорошей погоде, — господин Вэво все указанные вопросы рассматривал чисто профессионально, высчитывая, сколько килограммов вырезки стоит платье с ажурными прошивками. Лишенная духовного общения и скорее запуганная, нежели удовлетворенная общением телесным, Марго на третий год брака окончательно созрела для любовника. Как всякая женщина, она искала любви тихой и ровной, любви, подобной матовому фонарю ее будуара, слишком темному, чтобы мужчина мог при нем работать, и достаточно яркому, чтобы не давать ему спать.