Выбрать главу
Послушай, друг, мне уже надоело Ездить по степи вперед-назад, Чтобы мне вьюга щеки ела, Ветер выхлестывал глаза.
Жить зимою и летом в стаде, За каждую телку отвечать. В конце концов, всего не наладить, Всех буранов не перекричать.
Мне глаза залепила вьюга, Мне надоело жить в грязи. И как товарища, как друга Я прошу тебя: отвези!
Возьми с собой, и в эту субботу Меня уже встретит московский перрон, И разве я не найду работу Где-нибудь в тресте скрипеть пером?
Что? Распахиваешь ты двери? Но, товарищ, ведь я шучу! Я уехать с тобой не намерен, Я уехать с тобой не хочу.
Я знаю: я нужен степи до зарезу, Здесь идут пятилетки года. И если в поезд сейчас я залезу, Что же будет со степью тогда?
Но нет, пожалуй, это неверно, Я, пожалуй, немного лгу. Она без меня проживет, наверно, — Это я без нее не могу.
У меня никогда не хватит духу — Ни сердце, ни совесть мне не велят Покинуть степи, гурты, Гнедуху И голубые глаза телят.
Ну так что же! Ведь мы не на юге. Холод, злися! Буран, крути! Все равно, сквозь завесу вьюги Я разгляжу свои пути.

Маяковский стремился к этой простоте, и это голоса его детей, его прямых наследников — тех, что осуществили задуманное им, нашли ту новую интонацию, чуждую всякого внешнего блеска и громкого пафоса, о которой он говорил Кирсанову осенью двадцать девятого года. Это он — поздний, не осуществившийся, — мгновенно опознается в Корнилове:

Из лиловой грязи мрака лезет смерти торжество, и заразного барака стены стиснули его.
Вот опять сиделки-рохли не несут ему питье, губы сини, пересохли — он впадает в забытье.
Да, дела непоправимы, ждали кризиса вчера, и блестят, как херувимы, голубые доктора.
Неужели же, товарищ, будешь ты лишен души, от мельчайшей гибнешь твари, от комочка, ото вши?
Лучше, желтая обойма, гибель верную яви, лучше пуля, лучше бойня — луговина вся в крови.
Так иль сяк, в обоем разе все равно, одно и то ж — это враг ползет из грязи, пуля, бомба или вошь.
Вот лежит он, смерти вторя, сокращая жизни срок, этот серый, полный горя, полный гноя пузырек.
И летит, как дьявол грозный, в кругосветный перегон, мелом меченный, тифозный, фиолетовый вагон.
Звезды острые, как бритвы, небом ходят при луне. Всё в порядке. Вошь и битвы — мы, товарищ, на войне.

Все эти четырехстопные хореи — в том числе и про часового, про то, как «над его ружьем границу переходят облака», — создают совершенно особый, шевцовско-корниловско-светловский мир, пленявший не одно поколение: обязательно ночь, обязательно Гражданская война, степные травы, звезды, пули, ночной ветер, июньская свежесть, когда небо долго не гаснет; свежесть молодости, свежесть смерти. Это все он, его наследие, все то, что он не успел написать; четырехстопный хорей его детских стихов о морях, путешествиях, слонах и львицах, о песнях-молниях и майском ветре. И никто из них не выжил, никто не успел даже осуществиться, — только подхватил их ноту последний ученик Маяковского, шестидесятник Геннадий Шпаликов, единственный настоящий его наследник, покончивший с собой в те же роковые тридцать семь лет:

Лают бешено собаки В затухающую даль, Я пришел к вам в черном фраке, Элегантный, как рояль. Было холодно и мокро, Жались тени по углам, Проливали слезы стекла, Как герои мелодрам. Вы сидели на диване, Походили на портрет. Молча я сжимал в кармане Леденящий пистолет. Расположен книзу дулом Сквозь карман он мог стрелять, Я всё думал, думал, думал — Убивать, не убивать? И от сырости осенней Дрожи я сдержать не мог, Вы упали на колени У моих красивых ног. Выстрел, дым, сверкнуло пламя, Ничего уже не жаль. Я лежал к дверям ногами — Элегантный, как рояль.