Выбрать главу

Среди жирноживотых буржуа-тунеядцев нелепо искать апостолу родственную душу. Проповедь апостола они осмеют. Но Маяковский найдет еще тех, кому будет нужна апостольская правда, а пока. Пока он готов отдать свою любовь другим существам, вещам; он готов слезами омыть асфальт, истомившимися по ласке губами тысячью поцелуев покрыть умную морду трамвая («Язык трамвайский вы понимаете?»). А если не дома, не асфальт, не обои, то он рад водить дружбу с животными – с собаками, лошадьми, страусами, жирафами, медведями, сочувствуя их бедам и, как бывало, сам мысленно перевоплощаясь в них.

Маяковский рассказал однажды, как весь искусанный злобой, он сам превратился в собаку, разучился отвечать по-человечьи, у него вырос собачий клык и собачий хвостище.

И когда, ощетинив в лицо усища-веники,толпа навалилась,огромная,злая,я стал на четвереньки и залаял:Гав! Гав! Гав! (1: 89)

Так злая, озверевшая толпа обезобразила поэта, обожавшего собак:

Я люблю зверье.                    Увидишь собачонку —тут у булочной одна —                    сплошная плешь, —из себя        и то готов достать печенку.Мне не жалко, дорогая,ешь! (4: 183)

Параграф пятый

Ювеналов бич

Искусство – не социология, оно обращено не к обществу, а к личности, ее судьбе и только через нее к обществу. Его борьба с обществом становится тем более раблезиански издевательской, чем более общество оскотинивается. Персонажи такого общества – анонимны. Они – физиологические особи, озабоченные исключительно одним – бесперебойным функционированием своего материально-телесного низа (по бахтинской трактовке Рабле).

Май ли уже расцвел над городом,плачет ли, как побитый, хмуренький декабрик, —весь год эта пухлая мордамаячит в дымах фабрик.
Брюшком обвисшим и гаденькимлежит на воздушном откосе,и пухлые губы бантикомсложены в 88.
Внизу суетятся рабочие,нищий у тумбы виден,а у этого брюхо и все прочее —лежит себе сыт, как Сытин. (1: 99)

Это – обобщенный портрет капиталиста (врага революции, врага любви) – тупой и богатый соперник нищего поэта. Маяковский бродит по городу полуголодный. И везде видит одну и ту же сцену, как будто написанную Рабле:

Вижу,вправо немножко,неведомое ни на суше, ни в пучинах вод,старательно работает над телячьей ножкой загадочнейшее существо.Глядишь и не знаешь: ест или не ест он.Глядишь и не знаешь: дышит или не дышит он.Два аршина безлицого розового теста:хоть бы метка была в уголочке вышита. (1: 112, 113)

Когда поэт посмотрел влево, увидел образину, по сравнению с которой первая показалась воскресшим Леонардо да Винчи. Все эти персонажи Маяковского напоминают гастроляторов Рабле: «Все до одного были тунеядцами. Никто из них ничего не делал, никто из них не трудился. и была у них, видно, одна забота: как бы не похудеть и не обидеть чрево. Пантагрюэль сравнил их с циклопом Полифемом, который у Еврипида говорит так: “Я приношу жертвы только самому себе и моему чреву, величайшему из всех богов”»[21]. Но Маяковскому докучают не только эти разбухшие гастроляторы, но и те поэты, «от книг которых в волосах заводится мокрица и сердце обрастает густым волосом». Он убежал из дома, влекомый тоскою к людям. Ни на улицах, ни в кинематографах, ни в кафе людей он не встретил. Вид двух обжирающихся толстосумов окончательно добил его. Поэт в отчаянии:

Нет людей.Понимаетекрик тысячедневных мук?Душа не хочет немая идти,а сказать кому? (1: 113)

Параграф шестой

Ювеналов бич (продолжение)

После Октября поэт хлестал тунеядцев не менее беспощадно, чем до революции.

О ДРЯНИ

…Утихомирились бури революционных лон.Подернулась тиной советская мешанина.И вылезлоиз-за спины РСФСРмурломещанина.………………………………………………..Намозолив от пятилетнего сидения зады,крепкие, как умывальники,живут и поныне —тише воды.Свили уютные кабинеты и спаленки.
вернуться

21

Рабле Ф. Гаргантюа и Пантагрюэль / Пер. Н. Любимова. М., 1966. C. 568–569.