И так хорошо у нас с Михаилом пошло это дело. Барсуков много было под городом, не трогали их охотники.
Русский, он дурак в еде. Меня самого только война научила видеть во всем добротное в смысле еды основание.
Сначала я барсучков менял на хлеб, на сахар, а иной раз и на водку — от радости: повернулось к победе.
И сами приспособились барсучатину жевать. Неплохое кушанье, особенно с тушеной капустой.
Дети у меня все барсучата, все на барсучьем мясе до потолка выросли. Глянешь, и сомнение — твои ли?
Михаил и нас, и чахлотов поддержал. Я ведь не всегда из выгоды. Посмотришь — идут, кхекают, легкие выплевывают. Жалко. Бывало, так сала дашь, даром, зато и сейчас иной раз на праздник поллитровочку поднесут.
А Михаил умен был. Скажем, поставит жена суп, и ребята целят его выхлебать. Пожалуйста, рядом охрана — сидит черный головастик и рычит. А сам ни-ни… Кости он собирал, набивал ими печурку. А чуть проголодается, тотчас вытаскивает костяные сухари и грызет. Хозяин!.. Помнится, стал я сдуру эти кости выгребать из печурки, так он во как за руку меня хватил. Ударил я его, а жена кричит:
— Опомнись, кормильца бьешь…
…По барсучку Михаил пошел сразу. Старик взял на охоту его и свою опытную собачонку. Шустра — так он ее звал. Михаил отработал с ней первого барсука и начал их пощелкивать. Случалось, брали мы с ним на ночь по три зверя. Секрет здесь в тесном расположении нор. Погружу их на тележку, Михаила сверху посажу. Утро лютое, красное. Иней. Идешь, от холода подпрыгиваешь: я тележки делал легкие, на резиновом ходу. Слесарь, он все может.
А дома нас ждут.
…Михаил… Было в нем неудобство — черен, как ночь. Его и не углядишь. Сшила ему жена белый фартучек с завязками, я фонарь приспособил на стволы. А не помогло.
— Что же случилось?
Крепива вздохнул.
— Могу и рассказать эту жизненную хреновину. Пошли мы с ним к реке Коняге. Рукой подать. Там жил меланхолик. Жирный — тянет живот по траве и все чавкает. Пошли. А ночь с бегучими облаками и луной. Стадом прут, и луна в них все ныряет, все ныряет. Самая гнусная обстановка — и в голове рябит, и в глазах.
Нашарил Михаил барсучка около воды (пил он или жевал лягушек). Начал Михаил барамбошить. Он кричит, а я бегу, он кричит мне «Скорей сюда», а мне в ноги сучья лезут. Упал раза два, фонарь потерял, морду о березу разбил. А у Михаила фартучек оборвался. Я сгоряча выстрелил и обоих положил. Рядышком лежат Михаил с барсуком, будто дружки, а всего-то попала в Мишу одна свинцовая горошина, из уха в ухо прошла.
Привез его домой — жена давай меня молотить по спине, но кулаки у нее мягкие. Бьет и сама воет — слаба на слезную железу.
А я тоже сам не свой.
После Михаила мне долго не везло на барамбоша. Бог карал. Но могу тебе прямо сказать — глупее второго собаки у меня не было. Случалось ему заблудиться в городе, а уж в лесу он терялся несметное число раз. Но окраска его была хороша — белый (жена его подсинивала). В лунную ночь словно плывет в воздухе.
Но я приспособил свисточек, и барамбош находил хорошо, если только не забывал, кто ему свистит.
Он-то и застрял в норе. Остановили мы барсучка, я трах палкой по носопырке, но промахнулся и засветил себе по колену. А на палке-то свинец.
Взвыл я, скачу на одной ноге. Барсук, конечно, в нору и барамбош за ним — так и въехал.
Я приковылял, зову, моргаю ему фонариком — воет.
— Бовка, — говорю, — терпи.
Ковыляю к тележке за лопатой (я ее всегда беру с собой — мало ли что). Барамбош влез метра на полтора. Думаю, легко откопаю. Но пока ходил, барамбош полз вперед и застрял глубоко и прочно. И так кричал под землей, будто его барсук живьем ел. Копал я до вечера. Очень неудобная нора, сплошные корни. Копаю и говорю себе: «Помни Мишку, помни». И барсук злой. Я копаю, а он гудит на меня, я копаю — он гудит. Сердитый мужик!
Сначала я двухвостую ящерицу вынул, уже дохлую, потом барамбоша. Домой его на тележке вез. Жена кричит:
— И этого угробил!
Дурак был барамбош, и, когда помер от чумы, я даже обрадовался. А вот Мишку уложил, то расстроился. Шварк ружьем по березе — пополам. Хвать себя кулаком по голове, а дело-то сделано. Ну, до рассвета пару часов храпанем.
Хорош конец лета в узких окраинных улицах. Город — и почти деревня. Асфальт — и пахнет землей, подсолнухами и дымом, легким, дровяным (углем здесь топят лишь зимой).
Я пошел к Крепиве в середине августа. В огородах зрели помидоры. Жена Крепивы ходила и прищипывала пасынки, а Крепива-сам ремонтировал прицеп к мотоциклу. От него пахло керосином. А около крутилась собака Невеста. Животина добрая, но внешне страховидная — в щетине грязного серо-белого цвета.