Это уже потом мы их звали Максимки, а тогда был очень пушистый и задумчивый котенок Петр и шалопут Максим. Этот брызгал энергией. Он даже хвост свой носил, положа его на спину концом вперед, будто копьецо.
Как они бегали по моей кровати, как сладко засыпали потом у меня под мышками. Эти разбойники решили, что интереснее всего бегать прямо по мне, от груди к ногам и там повисать, воткнув коготки в толстую кожу ступней.
Я шипел, я ворочался от этой ласковой боли. И радикулит понемногу выходил из меня (конечно, я не отрицаю и лекарства, особенно средство по прозвищу «стенолаз»).
Котята часто садились на мою подушку, по штуке с каждой стороны, и пристально и молча рассматривали меня.
Один смотрел в мой правый глаз, другой — в левый. Потом рассказывали мне что-то свое — сразу в оба уха.
Я разглядывал их прозрачные усы и брови, розовые носы и прикушенные от усиленного внимания ко мне кончики язычков.
Глаза котят серо-зеленоватые линзы с щелью зрачка и светящимися крапинками по глазному полю.
Я спрашивал себя — а не думают ли эти животинки обо мне? А если думают, то как — хорошо или плохо?
Я начинал стыдиться своего рычания на всех домашних. Тут приходили взрослые кошки и тоже глядели на меня: восемь испытующих глаз. Чего они ждали? Или в них рождаются мысли? А если они есть, пусть темные, то, значит, думает секунду-вторую в неделю и тот заяц, которого я поеду стрелять осенью, и журавль, запутавшийся в весенних тучах. Они живут, всем им бывает радостно и тоскливо, хорошо и больно.
И у всех случается какая-то своя, особенная догадка.
Мир, в котором я жил безответственным хозяином, переворачивался. Я начинал думать о себе, водах, травах, земле.
Такие, неудобные в жизни, мысли нагоняли на меня котики.
— А ну вас совсем, — говорил я им. — Пошли отсюда. Или играйте.
И, сунув руку под одеяло, делал вид, что туда забралась и бегает мышь. И котики и кошки делали вид, что поверили. Они ловят мышь, гоняясь.
Мелькают хвосты, вспыхивают широкие глаза, кошки бегают все быстрее, быстрее. Им тесно, они спрыгивают с постели и носятся по комнате, прыгают на стол, повисают на гардинах.
Стук, гром, мяв. Я хохочу. Но вот со стола катится на пол чашка, и кошки бегут ко мне и просят защиты.
Приходит очень сердитая жена. Она говорит: «А где я куплю чашки? Прикажешь открыть собственную мастерскую?»
Я усмиряю ее, и осмелевшие кошки снова принимаются за беготню. Мамы-кошки спешат — они учат своих сыновей жить, то есть фырчать, пугая собак, выгибать спины, ловить мышей.
Я же, глядя на них, все выбирался и выбирался из болезни. И выбрался, наконец.
Роковая снасть
(Исповедь спиннингиста)
Он подошел к моему костру молча и неуверенно.
На узком лице его блуждала грусть, губы кисли в печальной улыбке. В левой руке он держал спиннинг, в правой — пустую бутылку.
Ее он бросил в воду, сказал мне «извиняюсь» и рухнул рядом с огнем.
— Позвольте? — сказал он и потянулся к моим бутербродам.
— Судьба, — сказал он мне, жуя, и скулы его ходили, как жернова. — Судьба давит. Я вижу, вы глядите на меня с сожалением. Понятно — спиннингист… А ведь и я когда-то был рыболовом-удильщиком.
— С кем не случается, — сказал я.
— И я когда-то ловил пескарей, и если за день мне попадалось более десятка, был счастлив.
И вдруг мне захотелось поймать щуку. Большую. Величиной с нильского крокодила. Говорят, бывают такие.
Собственно, зачем мне щука величиной с крокодила, не могу вам сказать. Сам не знаю. Но захотелось поймать — и все!
Хочу поймать — и баста!
На разрыв души, так сказать…
И он задумался, грустно улыбаясь и выбирая из усов крошки.
— Вам приходилось размышлять над тем… Словом, как говорил гениальный Наполеон: «Сколько ни воруй, все равно ответ держать придется». Но в своей биографии я не могу найти достаточно веского факта. Обычные, заурядные, серые грехи — детские, юношеские и взрослые.
И вдруг — крокодилица. Нет, не понимаю.
Иногда думается, что желанье это, жгучее и нетерпеливое, ниспослано мне за первые мои грехи, самые острые. Есть за что!
Во-первых, я был вор-сладкоежка. Я до психоза любил сладкое. В детстве я крал клубничное варенье и ел его столовой ложкой — банками.
И еще один детский грех — этический, так сказать, — я был коварен. Спасаясь от возмездия, я кражу варенья сваливал на братьев и сестер.
Третье — и это самое страшное! — согрешив, я не каялся. Ведь это сколько грехов — служебных, семейных, общественных — истребляло покаянье. Выгодно, весьма выгодно! Склонил голову — и опять агнец. Церковь даже использовала. Помните индульгенции?